– Ну их в болото, этих ублюдков, – презрительно говорили они, – только время терять. Они не появятся до завтрашнего утра и ни фига не сделают. Они прикрывают половину всех безобразий, что здесь творятся, веришь или нет.
Он верил. Он охотно верил им. И на столе появился еще один стакан бренди.
– Самый лучший в мире, верно?
И они играли в карты и в домино – живая, непосредственная толпа. В углу орал телевизор – передавали какую-то музыкальную викторину, – и захлебывался музыкальный автомат, и «однорукий бандит» подмигивал и жужжал и время от времени плевался мелочью. Слава богу, ни Сэмми, ни Кенни здесь не было. Что бы они о нем подумали? Даже представить страшно.
В какой-то момент он извинился и вышел в туалет. На стене висел треугольный осколок зеркала. Щека, челюсть и ухо покраснели и опухли; завтра там, наверное, будут кровоподтеки. Челюсть поноет какое-то время. На том месте, куда ублюдок заехал ногой, горел пурпурно-красный след. Только и всего. Могло быть и хуже. У них не было ни ножей, ни бритвенных лезвий. Его не стали избивать до полусмерти. Это был четкий, профессиональный удар. Этот парень – настоящий профи, судя по тому, как он подбросил доску, поймал ее и взмахнул ею. Чисто сработано. Если Ребус когда-нибудь его поймает, то обязательно воздаст должное его недюжинным способностям.
А потом вобьет его зубы так глубоко в глотку, что они воткнутся ему в кишки.
Он засунул руку в штаны и достал оттуда свой бумажник. Предостережений Лейна и того факта, что он находится на минном поле, было достаточно для того, чтобы он его спрятал. Не для того, чтобы уберечься от грабителей, вовсе нет. Для того, чтобы никто не увидел его удостоверение. Ведь он не просто чужак, он – полицейский… Итак, он заблаговременно спрятал бумажник и удостоверение в трусы, под резинку. Убедившись, что с документами все в порядке, он засунул их обратно. В конце концов, он еще не выбрался из Черчилл-Эстейт. Ночь может оказаться очень долгой.
Он открыл дверь и направился к своему столу. Бренди уже начал действовать. Ребус ощущал приятное оцепенение и расслабленность во всем теле.
– Ну что, порядок, Джок?
Он терпеть не может это прозвище, просто ненавидит, когда его так называют, но все равно улыбается в ответ:
– Ага, порядок. Полный порядок.
– Отлично. Кстати, вот это тебе от Гарри, бармена.
После того, как она отправляет письмо, ей становится намного легче. Она даже выполняет какую-то работу, но вскоре опять начинает ощущать знакомое покалывание. Это уже вошло в привычку. Но в то же время это своего рода искусство. Искусство? К черту искусство. «Так неприлично…» Так неприлично мужчине чертово искусство. К черту мужчин в неприличном искусстве. Они так часто спорили, ссорились, пререкались по пустякам. Нет, это неправда. Ее подводит память: сначала они спорили, а потом вовсе прекратили разговаривать друг с другом. Ее мать. Ее отец. Мать, сильная, властная, полная решимости стать великой художницей, мастером акварели. Каждый день она трудилась у мольберта, не замечая собственную дочь, которая в ней так нуждалась, которая на цыпочках прокрадывалась в студию и тихонько сидела в углу, сжавшись в комок, чтобы ее не заметили. А если мать замечала ее, то тут же с раздражением выгоняла, и по ее щекам текли горькие обжигающие слезы.
– Я тебя никогда не хотела! – кричала мать. – Ты моя ошибка! Почему ты не можешь быть послушной девочкой?
Беги, беги, беги отсюда – прочь из студии, вниз по лестнице, потом через гостиную и вон из дверей. Ее отец, тихий, безобидный, сдержанный, цивилизованный человек, читает газету на заднем дворе, сидя в шезлонге, положив ногу на ногу.
– Ну, как поживает моя сладенькая дочурка?
– Мама на меня кричала.
– Правда? Я уверен, она не со зла. Она просто немного нервничает, когда работает. Иди садись ко мне на коленки, будем вместе читать новости.
Никто никогда не приходил к ним в гости. Ни родственники, ни друзья. Сначала она ходила в школу, но потом они держали ее дома и учили сами. Это был какой-то кошмар, а не учеба. Отец получил деньги после смерти тетушки: достаточно для того, чтобы не умереть с голоду, достаточно для относительно безбедной жизни. Делал вид, что он великий ученый. Но после того, как его несчастные статьи отвергли, он окончательно пал духом. Скандалы ужесточились. Начались побои.
– Просто оставь меня в покое, ладно? Для меня важно только мое искусство, а не ты!
– Искусство? К черту искусство!
– Да как ты смеешь!
А затем – глухой мощный звук. Звук удара. Их было слышно повсюду, во всех углах дома, везде, кроме чердака. Но она не осмеливалась забираться туда. Там… Нет, она просто не могла.
– Я мальчик, – шептала она себе под нос, прячась под своей кроватью, – я мальчик, я мальчик, я мальчик…
– Солнышко, ты где? – Его голос – сама сладость, сама приторность. Словно клубничное мороженое. Или сливочный торт.
Они говорят, что Оборотень – гомосексуалист. Это неправда. Они говорят, что поймали его. Она чуть не вскрикнула от удивления, когда прочитала это. Написала им письмо и отправила по почте. Посмотрим, что они на это скажут! Пусть найдут ее, ей все равно. Ему и ей все равно. Но ему было не все равно, что постепенно она начала завладевать его умом и телом.
Сладость… Лимоны и апельсины, звонят колокола Святого Клементина…
«Так неприлично». Длинные волосы в носу, ее мать говорила об отце, о его волосах в носу. Длинные волосы в носу, Джонни, это так неприлично. Почему она запомнила эту фразу лучше остальных? Длинные. Волосы. В носу. Это. Так. Неприлично. Джонни.