тысяч гоплитов и тысячу кавалерии. Ее поддерживал северо-запад, где эллины жили еще в более или менее первобытном состоянии. Спарта усиленно строила триеры, но многие из гребцов, родом из Аттики, бросили службу в пелопоннесском флоте и ушли домой. Спарта послала послов за помощью к Великому Царю Персии. Совсем еще недавно, казалось, Спарта вместе с Афинами в страшном напряжении изгнали персов, наводнивших всю Элладу, — теперь оказывалось, что в союзе с персами нужно раздавить Афины. Персы отказались: им было выгоднее, чтобы греки уничтожили себя сами. Просила Спарта о помощи и богатые Сиракузы, коринфскую колонию в Сицилии, которая забирала все больше и больше силы, но надежды ее не оправдались. Само собою разумеется, что Спарта во всеуслышание объявила, что она борется за свободу всей Эллады, которой грозят Афины с их ненасытной жаждой власти и золота, но в это красноречие верили только простачки: люди похитрее понимали втихомолочку, что это не лозунг, не идеал, а просто боевой клич, чтобы поджечь как следует свою доблестную армию и не менее доблестные армии союзников. Гоплиты, возблистав красными туниками и грозным вооружением, делали вид, что все это они очень тонко понимают и для свободы готовы постараться не щадя живота, и то и дело разражались или торжественными пэанами или же грозными воинскими песнями, в которых они стирали презренного врага в пыль…
Армия Спарты подошла уже к Перешейку, когда в Афины вдруг явился Мелезипп, посол Спарты, уже пожилой, решительный и сердитый человек. Спартанец смотрел в Афинах на все с плохо скрываемым презрением: суровые спартанцы — зачем напускали они на себя эту суровость, было непонятно, — презирали шумных афинян, в особенности за их исключительное пристрастие ко всякого рода болтовне, которая, действительно, становилась в Афинах настоящим национальным бедствием. Сказать, что спартанцы совсем уже не любили «говорить красиво», нельзя — их заслуга была только в том, что они старались делать это очень коротко, по возможности в одной резкой или едкой фразе. Так, когда раз послы Самоса явились к ним для переговоров и по дурной привычке начали с очень длинной и замысловатой речи, спартанцы сказали им: «Начало вашей речи мы забыли, а конца не поняли именно потому, что забыли начало». Афиняне, по мнению спартанцев, вертели языками даже тогда, когда им, в сущности, и сказать было нечего: простодушные спартанцы еще не догадывались, что в жизни это весьма полезное искусство, которое потом, многие века спустя, с большой пользой применялось потомками Эллады на разных международных конференциях. Афиняне же презрительно косились на спартанцев за их грубость и язвили, что у них всем «правят женщины». Что женщина в Спарте пользовалась большим влиянием, чем в других местах Эллады, это было верно, но что там всем заправляли женщины, это было, понятно, шпилечкой — чтобы поддержать добрососедские отношения. Разница же основная между Афинами и Спартой была в том, что в то время как афиняне все начинали с разговоров, — как потом и многие другие великие демократии, — спартанцы начинали прямо с действия, как потом другие спартанцы — хотя бы с берегов Шпрэ.
Периклес со своей обычной серьезностью и величавым достоинством внимательно выслушал посла врагов и сказал:
— Достоинство афинского народа не позволяет ему разговаривать с противником под угрозой вторжения — сперва отведите ваши войска с Перешейка…
— Я не уполномочен принять такие условия… — отвечал суровый Мелезипп. — И я вижу, что этот день будет началом великих бедствий для эллинов…
Влюбленный зяблик со старого платана завил эти страшные слова серебром своей песенки, но ни Периклес, ни Мелезипп не поняли его, и посол Спарты с подобающими его высокому сану почестями был выпущен из кипевших приготовлениями к великим бедствиям Афин, а афинское правительство бросилось к жрецам и гадателям: матика — то есть искусство гадания, предсказания — была тогда везде и всюду в великом почете. И жрецы и гадатели стали резать и потрошить милых животных, чтобы по их внутренностям узнать судьбу Афин. Другие вешали над огнем куриное яйцо, чтобы видеть, лопнет оно или будет только потеть. Третьи разбрасывали по полу зерна, в узорах которых они старались видеть те или иные буквы. Выходило хорошо и потому пэаны стали еще торжественнее, а воинские песни — еще грознее.
Спарта начала великие бедствия осадой крепости Эвноэ. Армия заворчала: нужно было сразу залить нашествием всю Аттику. Но спартанский царь — или, точнее, царек, ибо власти у него было на обол — Архидам ждал послов от Афин. Он был уверен, что умный Периклес одумается и на войну не пойдет: Архидам забыл о «достоинстве афинского народа». Но послов не было. Жители ближайших демов с имуществом сбегались за стены Афин, а скот их переправлялся на Евбею и на другие соседние острова. Все пространство между Длинными Стенами, соединявшими Афины с их гаванью Пиреем, превратилось в лагерь. Правительство вынуждено было отвести для беженцев даже храмы, даже Пелазгию, местность к северо-западу от Акрополя, которая по повелению древлего оракула для поселения должна была быть закрыта навсегда: когда говорит необходимость, боги и их оракулы могут и помолчать. И дурачки, сбившись в тесноте этих лагерей, радовались, следя за приготовлениями афинского флота в Пирее:
— Погоди, наши моряки им пропишут!.. — говорили они, поддавая себе и другим воинского жару. — Может, сам Периклес тряхнет стариной и поведет наши триеры…
— Вот мелет, болтун, клянусь Ареем!.. — возражал запальчиво другой. — Как может Периклес в такое время оставить дела государственные?.. Ясно, что моряков поведет Формион… Этот страху не знает…
— Чего там: первый вояка!..
Дети на жаре плакали, женщины, лишенные обычного домашнего уюта, ссорились из-за всякого пустяка, мужчины выпивали — в счет будущих благ: вот набьют морду спартанцам и заставят их за все заплатить. Чья-то отбившаяся худая кошка, жалобно мяукая, ходила туда и сюда по стене. Мальчишки кидали в нее камнями. Тягостно пахло испражнениями: ходить было некуда…
Послов от Афин все не было, и Архидам, сняв, наконец, осаду, двинул своих гоплитов к Элевзису и стал жечь зреющую уже пшеницу вокруг, а затем разбил свой стан вокруг Ахарнеи и стал ждать выхода афинского войска. Ахарнейцы, спрятавшиеся в Афинах, следили со стен за дымами, которые стояли в ясном и ласковом небе: то горели их гнезда. Афины все больше и больше закипали гневом, ораторы теряли силы в пламенных речах, — вперед, до последней капли чужой крови!.. — оракулы решительно толкали на выступление, но Периклес осторожно выжидал и, в качестве главнокомандующего, запретил, как это всегда в демократиях полагается, всякие собрания граждан, которые могли бы повредить его планам. Афинская и прибывшая фессалийская конница защищали, как могли, поля вокруг Афин, но гоплитов в дело Периклес все не пускал.
Спартанцы опустошили страну до Оропуса, а так как прокормить большую армию в ею же опустошенной стране было невозможно, то Архидам повелел отступление на Пелопоннес: афинский флот в сто триер — экипаж триеры равнялся двумстам человек — с тысячей гоплитов и четырьмястами лучников уже вышел из Пирея под ликование изнемогавших беженцев и занялся опустошением берегов Пелопоннеса. К нему присоединились пятьдесят триер Коркиры (Корфу). Но союзники нарвались на молодого, хитроумного и смелого Бразида и — должны были сесть на суда.
Так начались в солнечной Элладе «великие бедствия», которые разным суровым Мелезиппам и многодумным Периклесам казались обладающими совершенно исключительной важностью только потому, что им казалось, — величайшее заблуждение — что это они руководили этими «великими событиями». Когда расчеты их не оправдывались, они очень быстро находили себе и своим расчетам оправдание: «Ну, кто же мог предвидеть, что выскочит этот юркий Бразид, который опрокидывает все? Кто, главное, мог предвидеть эту чуму, которая вдруг вспыхнула в перенаселенных и жарких Афинах, где было негде даже сходить до ветра?» И они с прежним усердием, уповая на свои расчеты больше, чем на всех богов Олимпа, продолжали строить свои планы в твердой уверенности, что на этот раз ими все уже предусмотрено и они будут несомненными победителями, как в том также твердокаменно были убеждены и их противники, разрушавшие их спасительные планы и выдвигающие планы свои, тоже весьма спасительные, но также малопрочные. Наполеон не предусмотрел русской зимы — хотя она в ноябре приходит аккуратно каждый год — точно так же, как Периклес не предвидел чумы, хотя и знал, что она уже страшно бродит по африканскому побережью и по всему Востоку, и забыл, что нельзя бесконечно содержать людей, как скот, в жарком загоне безнаказанно.
И вот вожди сочиняли все новые и новые планы облагодетельствования Аттики или Пелопоннеса, а жители Аттики и Пелопоннеса в случае удачи их восторженно приветствовали, а в случае неудачи обвиняли в измене, подвергали остракизму, то есть изгнанию, а то, еще проще, и предлагали им совсем покинуть эту землю, которой они своей суетой так надоедали, и отправиться в мрачный Гадес. Эти будто бы «великие