бедствия» — постоянный удел человечества. Кричать о них не стоило:

Афины были еще полны развалин, оставленных персами, и вот уже Аттику разрушали спартанцы. Взаимоистребление рода человеческого одно из самых постоянных явлений его жалкой истории. Может быть, потому и в эти страшные годы, как и всегда, пели серебристо милые зяблики на старых платанах, так же преследовали озорники-мальчишки одичавшую голодную кошку, так же философствовал и просвещал будто бы людей Сократ, так же любили и мечтали девушки, так же весело лепетали детишки на коленях пришедшего навестить их отца в красном хитоне, так же люди надеялись, строились, покупали, умирали, выздоравливали, пахали землю. Как ни ужасны кажутся человеку бедствия войны, как маленькой, пелопоннесской, так и тех, которые заливали потом кровью целые континенты, все же они не затрагивают материка жизни, а идут где-то по самым окраинам его. Пусть философы бьют в перси, стыдят человечество, призывают его к миру всего мира — их будут всегда люди слушать так же мало, как мало слушали афинянки тех философов, которые стыдили их за то, что они отказывались родить, за то, что, родив, они отдавали ребенка кормилице.

Люди ахали и стенали, но флоты всех этих государств-лилипутов все бороздили моря, чтобы поджечь что-нибудь, потопить, окровянить, гоплиты, потея, изнемогали под тяжестью своих доспехов и проклинали свою долю — таинственное дело жизни в крови и бессмыслице продолжалось дальше неизвестно зачем. Афины уже овладели Эгиной с ее прелестными, покрытыми ароматными сосновыми лесами горами, принудили население покинуть ее и населили ее выходцами из Афин: это у них называлось клерукией. А летом, когда Пелопоннес был занят уборкой хлеба и виноградников, сам Периклес повел афинских гоплитов на Мегару, с помощью флота произвел там великие опустошения и с шумным ликованием вернулся в Афины. Один из учеников Сократа, самый старший, Эвклид, мегарец, в эти дни пробирался к любимому учителю, переодевшись в женское платье, с опасностью жизни — только бы послушать эту курносую, с выпученными глазами сирену. На северо-востоке продолжалась осада Потидеи, но коварный Пердикка работал уже на стороне Афин. Благодаря этому обстоятельству, блестящий моряк, друг Периклеса, Формион мог располагать большими силами. Ему помогал и Ситалк, один из царьков Фракии. И хотя каждый день войны стоил Афинам целый талант в сутки, — то есть шесть тысяч франков золотом, — Афины с этой стороны были совершенно спокойны…

Так кончился первый год войны. Хотя он не дал особых героев и вообще завершился без большого блеска, Афины учредили шумное торжество в память своих погибших в боях граждан — их было немного — и отблагодарили их… пышными речами. А до этого еще, на полях стычек им воздвигали «трофеи». Обыкновенно это был пень, — никакого коварного умысла в этом видеть не надо, а скорее следует видеть тут некую невинность, — на который надевали полное вооружение и клали около него что-нибудь из добычи. А в память павших, но неотысканных воинов — нечто вроде soldat inconnu — налаживали кенотаф, то есть ставили пустую гробницу с соответствующей надписью. И опять, конечно, говорили прекрасные речи, прекрасно разводили руками и так, и эдак,. и напускали на лица соответствующее выражение и — никто, никто не смеялся!.. И, глядя на все эти представления, которые никогда не кончаются, можно легко понять тихого Софокла, который, не удержавшись, раз воскликнул: «Не родиться — вот величайшее счастье!..»

VIII. У НОГ ДРОЗИС

Война не остановила работ на Акрополе. Среди дымов горящих по горизонту деревень и хуторков потные, воняющие луком и потом рабочие в пылающем блеске летних дней возводили и украшали прекраснейшие в мире здания для богов[12]. Скульпторы воздвигали этим богам изумительнейшие статуи и афиняне в душевной тревоге приносили прячущимся за богами жрецам добрые жертвы, но дела их от этого, может быть, и не ухудшались, но и не улучшались наверное. Ни в чем не повинные животные гибли на алтарях, отравляя вонью своего горящего мяса весь город, а дымом оскверняя изумительное в своей ласковой радостности небо Аттики. Белоснежные колонны пентеликонского мрамора и многоцветные украшения храмов — о нарядной пестроте их теперь судить нельзя: время съело все краски, — тоже портил этот зловонный дым, но грек, мучая и уничтожая животных, был уверен, что он делает приятное богам, в существовании которых он не был уж так уверен: он все-таки слышал в театре стих Еврипида «если боги делают зло, то это не боги…»

Фидиас закончил свою Афродиту и — мучился ею настолько, что весь исхудал: точно он сгорал на каком-то незримом алтаре Пенорожденной. Дрозис богиней не была, она была только очень грешной дочерью земли и от сознания этого душа его истекала кровью. Он не раз уже думал о смерти. Но в смерти не было бы ее, а без нее не только нельзя было быть живым на земле, но нельзя было и бродить тоскующей тенью по лугам асфоделей, за гробом. Кто знает, будет ли там забвение или будет ли вообще что-нибудь? И теперь при встречах с нею любимой позой его было сидеть у ее ног, положив измученную голову на ее колени, и — молчать…

Но тут случилось что-то странное и с дерзкой, жадной до всех радостей жизни, над всем смеющейся Дрозис: его мучительная страсть к Дрозис, которой нет, которую он сам себе выдумал, заражала ее каким- то странным беспокойством, точно приподымая для нее впервые краешек той завесы жизни, за какой в храмах стояла обыкновенно статуя бога. Она в самом деле стала чувствовать в жизни присутствие какого-то неведомого бога, того, который мучил Фидиаса и, мучая, приобщал его все же к какому-то блаженству любви, неведомому Дрозис. И она, гладя задумчиво его сухую, красивую, страстную голову, остановившимся взором смотрела перед собой и точно вслушивалась в окружавшую их тишину звездной ночи. Она начинала отдаленно понимать его, понимать, чего он хочет и невольно заражалась его безумными настроениями, над которыми она раньше смеялась.

— Ну, слушай… — говорила она своим низким, волнующим голосом. — Ну, хорошо… Я вижу, что ты, действительно, меня любишь. Но… тогда нам надо куда-нибудь уехать. Я не хочу оставаться тут, где нам… и другим… все напоминало бы о… прежних днях… Тогда уедем ко мне в Милос…

— Я не могу уехать… — отвечал он сквозь крепко стиснутые зубы. — Я прикован к Акрополю не только тем, что я задумал совершить на нем, но и тем золотом богини, которое я отдал тебе и которое я, понятно, должен возвратить ей. Иначе смерть за святотатство, хотя я теперь никакого святотатства тут не вижу: ты моя богиня. Я не укоряю тебя ни в чем и не раскаиваюсь ни в чем. Я говорю, что пока что твой план невыполним: Милос близко, и они достанут нас там. И скажи… но заклинаю тебя всеми богами, Дрозис, говори правду: разве ты в самом деле настолько полюбила меня, что можешь уйти со мной в неизвестность, одна, навсегда? Или это каприз только, за которым последует новый взрыв безумств и ты снова вернешься в эту проклятую жизнь?..

Ей казалось, ей хотелось верить, что она сумеет быть с ним одним, вдали от всего, но в то же время ей было сладко видеть, как он корчится в муке от ее жестких и злых слов и от ее насмешки над его сумасшедшей страстью.

— Но кто же может за себя вперед поручиться? — как бы равнодушно сказала она, чуть пожимая прекрасными обнаженными плечами и украдкой следя за ним своими прекрасными глазами. — Разве ты, знаменитый художник, мог предвидеть, что из-за какой-то там бешеной девчонки ты посягнешь на золото Афины? Ведь ради удовлетворения моих прихотей — я ведь с голоду не умирала — ты отдал мне в сущности жизнь, а свободу-то наверное. Вероятно, Периклес закроет тебя своим величием и не даст сапожникам и мясникам агоры растерзать тебя. Никто вперед ничего не знает, мой милый, и потому не будем гадать о том, что будет. Может быть, я окажусь в самом деле для тебя новой Пандорой и обрушу на тебя тысячи бедствий…

И она следила, как сереет его исхудавшее и в страсти теперь такое прекрасное лицо, и душу ее волновала победная радость. Но она удерживала порыв к нему, она хотела убеждаться в его любви еще и еще, хотела, как его Афина Промахос там, наверху, упиться дымом страданий этой для нее одной сгорающей души: она была также ненасытна в любви, как и он.

— Да, положение почти что безвыходное… — говорила она, глядя в сумрак остановившимися глазами. — И может быть, было бы лучше, если бы я уехала от тебя совсем. Ведь мне нужно жить, нужны деньги, и я должна веселиться со всеми этими… тебе неприятными людьми, или затягивать у тебя узел на шее еще и еще. И хотя бы ты был доволен, что я теперь редко вижу всех этих бездельников, но и тут ничего не выходит: достаточно блистательному Алкивиаду небрежно протащить по пыли под моими окнами свой плащ, и ты…

— Оставь!.. Перестань!.. — корчился он, стискивая зубы. — Дай забыться около тебя хотя на несколько

Вы читаете Софисты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×