— Ну, я этого там не знаю… — тоже отмахнулась Гиппарета. — А только он, по-моему, совершенно правильно заметил, что и он не понимает, почему вы все так носитесь с этим Периклесом. Затеял какую-то дурацкую войну, развел в городе чуму, всем разорение и кто знает, как еще все это кончится. А они чуть что: ах, Периклес!.. ах, Олимпиец!..
— Что это ты так раскудахталась?.. — с удивлением посмотрел на раскрасневшуюся дочь Гиппоникос. — Ты, собственно, чего же хочешь? Не развода же?
— А почему бы и нет? — живо воскликнула Гиппарета и вдруг расплакалась. — Разве это жизнь?..
— Ну, однако… — развел отец руками.
У афинян существовало два рода развода: апопомпи, развод по требованию мужа, и аполиексис, развод по желанию жены. Первый не был подчинен никаким формальностям: муж всегда мог отослать свою жену без всяких разговоров или к отцу, или, за неимением отца, к другому кириос, главе, причем дети оставались у мужа. Жене же надо было просить о разводе архонта. Гиппарета до сих пор о разводе и не думала. Она знала, как трудна и тяжела дорога женщины, чтобы покинуть очаг мужа и вернуться к отцу: «Этот путь проходят с краской на лице», — говорили греки. Но когда это слово нечаянно выскочило у отца, который, старея, все больше дорожил своим покоем и все больше боялся молвы на агоре, Гиппарета в сердцах схватилась за этот выход. Но это было и страшно, и больно: она любила беспутного мужа несмотря ни на что. Видя, что разговор все обостряется, что дочь, вместо того чтобы успокоиться, только расстраивается все больше, Гиппоникос встал и, махнув рукой, собрался уходить.
— Надеюсь, что на такую глупость ты не пойдешь… — сказал он. — Место для тебя у меня всегда найдется, а дальше что?.. Потерпи: перебесится и успокоится…
Он скоро ушел, а Гиппарета решила завтра же подать прошение архонту о разводе. Она развода совсем не хотела. Она надеялась, что это причинит Алкивиаду горе, испугает его, заставит одуматься, раскаяться, он исправится и все у них будет по-хорошему. А может быть, она даже уговорит его и совсем бросить проклятый город и уехать в их прекрасное имение за Колоном, а то так и в Фессалию, где у Алкивиада были большие земли.
И старый дядька Алкивиада, Зопир, стенавший от семейных настроений своего питомца и очень жалевший Гиппарету, призвал к госпоже, все стеная, какого-то скользкого дельца, который, опасливо прислушиваясь, не идет ли господин дома, написал для Гиппареты прошение, получил мзду и, любезно скаля зубы, торопливо исчез, а Гиппарета, трясясь от страха, приоделась, накинула темную и длинную калиптру, позакрыла слегка лицо снизу по фиванской моде, взяла веер в виде голубого лотоса и с замирающим сердцем направилась в сторону агоры, вокруг которой помещались все присутственные места.
У самого входа на агору, под статьями платанами, она наткнулась на обычную сценку из жизни Афин: вокруг какого-то болтающего софиста, противного своей развязностью, собралась кучка готовых все слушать афинян. И Гиппарета увидела с краю толпы Сократа, который с застывшей на курносом, простоватом лице улыбкой, слушал говоруна. Гиппарета не любила Сократа и думала, что все эти беспокойства и горе ее идет от этих вечно болтающих неизвестно зачем и о чем людей. Она позадержалась, чтобы узнать, о чем идет тут речь.
— Толпа… Но что такое толпа?.. — с противной развязностью говорил софист. — Толпа есть нелепость, слово, которое надо выбросить из словаря. Один человек — толпа это или нет? Нет. А двое? Тоже нет… А трое?.. А десятеро?.. А двадцать человек? Ага, это уже толпа? Так: значит, один человек присоединился к нетолпе и вот стала толпа? Значит, он и есть толпа…
Гиппарета нетерпеливо пожала плечиками и, наклонив голову, торопливо продолжала путь. Она робко спрашивала прохожих, как пробраться к архонту. Те, стараясь заглянуть под спущенную калиптру в хорошенькое личико, более подробно, чем надобно, наставляли ее на путь истинный, а затем вслед ей весело подмигивали. И вдруг знакомый, веселый, и милый, и ненавистный голос:
— Гиппарета!.. Женка!.. Куда это ты собралась?!.
Перед ней со смехом стоял Алкивиад. Ее больно резнуло по душе: она вот страдает, она решилась на такой страшный шаг, а он и теперь смеется. Давясь слезами, она заговорила что-то несвязное…
— Что? — сделал он ужасные глаза. — К архонту?.. Аполиексис?.. Но ты у меня совсем с ума сошла!..
С громким хохотом он подхватил маленькую женщину на свои сильные руки и, все хохоча, понес ее домой. И приятели, останавливаясь, кричали ему:
— Что такое? Что случилось?.. Как, ты похитил свою собственную жену?!. Или что?..
А Алкивиад, хохоча, кричал:
— Похитил! У архонта… Развод затеяла! Каково, а?! И, хохоча, он прижимал к себе плачущую, но уже и радостную Гиппарету. Какая она дура!.. Какой ужас готовилась она наделать… Ведь вот он все же любит ее… Да, надо нежностью привязать его к себе… И уговорить скорее, скорее уехать из этого ненавистного города… И, когда дома она, рыдая и обнимая его, говорила ему об этом, он к ее удивлению сразу на все согласился: «Это замечательная мысль!..» — треснул он себя по лбу. В самом деле, иметь такое гнездышко, как у них под Колоном и сидеть в этой пыли и духоте… Вот так Гиппарета!.. А про себя повеса думал: в самом деле, подальше от Афин она не будет знать ничего, и все пойдет у них чудесно. Но долго болтать с ней ему было некогда: сегодня мужи городские совещались о предании суду Фидиаса за присвоение будто бы казенного золота от богини Афины и вообще за нечестие, и надо было помешать им сделать глупость. Алкивиад в растрату не верил, да если бы она и была, Фидиас это Фидиас… Крадут все… И, нежно поцеловав радостную Гиппарету, он поспешил на агору. Старый Зопир, кряхтя и стеная, закрыл за ним дверь, а Алкивиад остановился и с улыбкой погрозил старику кулаком…
И, волоча свой дорогой гиматий по белой афинской пыли, Алкивиад снова пошел на агору, но опоздал: еще немного и он увидел Фидиаса, — он только что вернулся из Олимпии — которого двое стражников вели в тюрьму. Алкивиад растерянно развел руками: вот тебе и раз! Но все это вина Гиппареты с ее глупостями. Если бы он был там, судьи так просто не отделались бы… Какая глупость!.. И он смотрел вслед потупившемуся артисту, который, не подымая головы, шел среди любопытной толпы. Изредка кто-нибудь из зевак бросал ему:
— Ну, что?.. Не отвертелся-таки?.. Давно бы всех вас надо так под ноготь взять… А то величаются…
А над жарким и пыльным городом царила изваянная Фидиасом Афина Промахос — от которой он отрекся, которая была увита для него его же Афродитой — и конец ее копья сиял в чистом небе, как звезда…
XIII. ЛУННАЯ НОЧЬ
Была тихая, сияющая лунная ночь. Фидиас сидел в своей тюрьме, сырой и прохладной, слушал ночные шорохи и смотрел на восток, туда, за Евбею, за море: незадолго до ареста он узнал, что Дрозис не в Египте, не кутит с богачами, как говорили, а в Милете и живет замкнутой жизнью. Суд над ним мог кончиться и смертью: демократия любила сшибать головы, которые повыше… Как странно сломалась вдруг жизнь: сперва ушла она, Дрозис, а теперь вот уходит и жизнь. Зачем же все это было? Должно быть, правы, в самом деле, дерзкие софисты, утверждая, что никаких богов нет. Он ставил на Акрополе статуи не Афине, которой нет, а своей смутной мечте, которая отжила свое время в нем и — умерла… И та ушла… Хотя бы прядь волос от нее осталась, и то не было бы сейчас так мучительно одиноко и холодно и было бью понятно, что вот он жил, чтобы иметь этот нежный, душистый шелк ее волос…
А в это время на другом берегу моря, в пышном Милете, мощь которого так недавно, казалось, сломил Периклес, сидела у огромного окна над садом среди роз светлая тень Дрозис и хмурыми глазами смотрела в мреющее под светлой луной море и за море, на Запад, слушала ночные шорохи и шепоты, и прекрасное лицо ее было сумрачно: он смел говорить, что он любит ее, и вот все же он нашел в себе силы не последовать за ней и тогда, на рассвете, не пришел даже в гавань!.. Что это было? Ложь? Нет, он пошел для нее на все, он действительно любил ее, как, может быть, никто другой. Но тогда как же он смел, как он мог не последовать за ней? Нет, не из-за чумы уехала она — чума была только предлогом, чтобы узнать, что у него есть в сердце для нее. И вот в сердце оказался нуль. Такой любви ей не надо. Ее каждую ночь, каждый день мучило желание обернуться ласточкой быстрокрылой, перенестись стрелою за море и упасть к нему на грудь и все забыть. А потом все же бросить эти проклятые Афины и унестись в лазурные дали уже вместе с ним… И сейчас же закипало в неуемном сердце: нет, ни за что — пусть он ищет ее, пусть он мучится, пусть раскается в своей жестокости и докажет ей, хотя теперь, что тогда он был не прав, что он