грубых, мечтавших сожрать богатеев и жрецов с косточками, но были и немногие Андрагоры, которые принимали свой тяжелый жребий без всяких разговоров. И, глядя на них, кротких и неслышных, Сократ умилялся иногда настолько, что на его выпученных глазах выступали слезы, а на губах дрожала улыбка.

На каждом шагу они клялись великими богами, но их представления о великих богах были темны, сбивчивы, бестолковы. Под Акрополем, внизу, стоял огромный театр Диониса, вмещавший до тридцати тысяч зрителей, — рабы не допускались — и в который иногда без большой охоты, на казенный счет, бесплатно, ходили и они, и все там им казалось очень значительным: и тимеле, жертвенник Дионису, находившийся посреди театра, и крытые портики над амфитеатром, и узкий логион, сцена, и то, что иногда герольд возглашал там имена отличившихся перед страной граждан, и те награды, которых они удостоились, и они, подчиняясь без рассуждений общим понятиям, думали искренно, что вот это и есть слава и что слава это очень хорошо. То, что они видели на сцене, было им не очень понятно и они часто смеялись там, где другие, более пострадавшие от иллюминации, плакали, и плакали там, где другие смеялись. Содержание пьес они перепутывали настолько, что потом не могли передать его даже приблизительно. Общественные дела на агоре или Пниксе интересовали их очень мало — и вполне понятно: они не знали работы закулисных сил, — но колебания цен на соленую рыбу с Понта волновали: проклятые спартанцы опять безобразили — им это так и представлялось, что только афиняне воюют по чести, а спартанцы только безобразят — в Проливах. Но все же там, в собрании, они иногда орали и махали руками, когда кто-нибудь из ораторов едко высмеивал другого, что, впрочем, нисколько не мешало им рукоплескать и другому, когда очередь поддеть выпадала на долю только что ими же осмеянного: ораторы для них были те же бойцовые петухи или перепела, которые щипались вокруг агоры. Они с гордостью голосовали и гордились тем, что вот они какими делами ворочают, но потом, утомившись, на все махали рукой, зевали, шли в кабачок или с какой-нибудь красоткой в заросли олеандров. Вся жизнь большого города, которой этот город почему-то гордился, — как потом, века и века спустя гордились своим гвалтом другие города-люмьеры — отражалась в их мозгу уродливо, пестро, ни на что не похоже, и если потом историки, взяв в соображение несколько Периклесов, Алкивиадов, драматургов, Фидиасов, изображали их век как всеобщую иллюминацию, то это только потому, что они произвольно говорили о тех людях, которые им, историкам, были по своему положению близки, которые им или очень нравились или очень не нравились. Но эта серенькая жизнь строителей Эрехтейона и была, может быть, единственно подлинной, крепкой, настоящей жизнью, которую Периклесы и Алкивиады с большой развязностью, но решительно без всяких оснований тушили на полях битв, в пучинах морей, в осажденных, томимых голодом городах, а то так и в гражданских смутах, поднятых этими честолюбцами в борьбе за власть и те радости, которые она им — им одним — дает. Они жили минутой, обманутые, и искренно верили тем обманам, которые им перед глазами ставили, а потом скребли у себя в затылке и ругали от души и себя, и тех героев «истории», которые создавали для них разные великие события.

— Ну, как у вас там, внизу? — лучезарно улыбаясь, спросил Сократа Андрогин, садясь на каменный завиток капители, на который он подложил для мягкости свой дырявый плащ. — Все шумите?

— Шумим потихоньку… — тоже улыбаясь, отвечал Сократ. — А у вас работа заметно подвигается…

— Стараемся. Нельзя же! Только жара замаяла… Болеть животом люди стали… Известно, надуется холодной воды от жары, ну и пошла писать. Жрецы и то ругаются: вонь, говорят. Так что же нам тут делать?.. Не заткнешь… Ну-ка, попробуй моих маслинок, хороши попались. Я их уважаю больше, чем сухую рыбу…

— Спасибо… — проговорил Сократ, вынимая из деревянной чашки несколько маслин. — В самом деле, сочны… А я тебе винца по-приятельски принес — на-ка вот, отведай… Ничего винцо…

Андрогин сплеснул на теплую, сухую землю несколько капель в честь Афины, пошептал какие-то и ему темные слова и выпил.

— Мда, винцо первый сорт!.. — сказал он. — Да ты кушай маслины-то: мне старуха много принесла. Она засол сама делала.

Сократ налил ему еще черепок. На этот раз Андрагор богине ничего не отделил: хватит — ей, матушке, люди каждый день, чай, целое море так сплескивают.

— Ну, а на войне как? — спросил он.

— Говорят, будто, Алкивиад вырвался от персов и будто бы бросился сейчас же к Геллеспонту…

— О-о? — весело заблестел добрыми глазками Андрогин. — Ребята, слышь: Алкивиад от персюков убежал! Ну, этот задаст теперь спартанцам, этот всыплет. Я как-то раз его в Колоне встретил, где у него именье хорошее есть; у-у, какой пышный!.. А бабы, бабы на него только и глядят. Я своей старшей, Хлое, даже по загривку дал: что ты, дурища, рот-то на него разинула? Что он, ровня тебе, что ли?.. И помню, все ему под ноги цветы бросали, а он все смеялся да денег нам на дорогу бросил. Этот кому хошь место укажет — орел!..

Но оживление, вызванное этой вестью среди рабочих, скоро улеглось: одному спать до смерти хотелось, другой животом маялся, а к кому — какая-нибудь голубоглазая Хлоэ пришла. Звезды вверху играли, теплились, точно сказки какие темной земле рассказывали. По карнизам Парфенона перекликались совы и иногда над головами слышался их мягкий полет. И Андрогин вдруг впал — вино действовало — в рассудительный тон.

— Ну только я все же со спартанцами замирился бы… — солидно проговорил он. — Пора, пора!.. Такие же эллины, как и мы, а гляди, сколько лет щиплемся. А польза какая? Никакой. Погляди теперь, в Афинах, внизу, сколько там этих изувеченных на войне-то таскается, и всех их корми. А где же на всех наберешься?.. Да опять и триер сколько перепортили да утопили, не есть числа! Тут как-то я в Пирее был, так привели которые в починку: смотреть нехорошо. У которых носы разбиты, а у которых и палуба, и бока все кровью залиты. Нет, я велел бы замириться. Повоевали, показали себя и ладно. Разве места всем на земле не хватит?

— Да ведь ты сам первый жаловаться будешь, если хлеб или рыба подорожают, а спартанцы и хотят нам подвоз всего этого с Понта отрезать, — сказал Сократ, пытая.

— Известно, буду… — сказал Андрогин добродушно. — На их оболы-то не распрыгаешься! Жизнь с войны подорожала, и цены все наверх лезут. И ты гляди, любезный Сократ, — тронул он гостя за руку, — как чудно устроено: бедные от войны стали еще беднее, а богатеи — богаче. Потому ловкие, пользуются. Ничего не разберешь, как это у них там устроено. А у меня Андрокла, сына, угнали невесть куда, так вот одному старику и приходится изворачиваться. Одно только скажу: раньше, до войны, жилось куда легче. Или, может, что мы молоды были, а? Море по колено тогда было.

Сократ с улыбкой смотрел на сморщенное, загорелое лицо софиста. Он слушал не его мысли — он слушал его душу. И ему казалось, что Андрогин знает что-то такое, чего он, прославляемый Сократ, не знает. И опять на его выпученных глазах навертывались слезы умиления. Он не раз подходил к этому их тайному знанию, но все эти Андрогины никак высказать его не могли и даже не понимали, чего именно от них этот добряк добивается. Знание же их состояло в том, что открыл и тихий Дорион на Самосе: не мысль в жизни главное. Но если бы Дорион им это сказал, они, вероятно, вытаращили бы на него глаза и вежливо, чтобы не обидеть доброго человека, сказали бы: все может быть…

— А вот придет Андрокл с войны, тогда повеселее будет… — продолжал Андрогин, позевывая. — Он и работник у меня золото, и охотник каких мало. На Парнасе, сказывают, кабана за войну расплодилось видимо-невидимо. Тогда и тебя кабанятинкой попотчуем: я ведь знаю, что ты, старый хрен, пожевать чего получше тоже любишь!.. И на охоту тебя с собой возьмем. Ты, сказывают, родом-то от богов каких-то идешь, — может, слово какое на зверя знаешь… А? — подмигнул он добродушно.

Сократ встал: Андрогину была пора спать, завтра опять с рассвета камни для богов тесать надо. Никакого нового слова от него Сократ опять не слыхал, но он почувствовал то же, что и всегда, что все это хорошо, прочно и успокоительно…

— А это вон племянник мой, Эвном, забавляется… — кивнул старик на стройного парня, который, обняв высокую, ладную девушку за плечи, тихонько спускался с ней к Пропилеям, освещенным дымным светом огромной луны, встающей из-за моря. — Этим все нипочем! И мы тоже когда-то такими же были…

Сократ простился со старым каменотесом и тоже пошел к Пропилеям. Над ним в свете луны с писком носились летучие мыши и совы. Афина Промахос, опираясь на копье, зорко смотрела в темные дали…

XXXV. АПЕЛЬСИННАЯ КОРКА

В то время как на благословенном Милосе Дорион, много думая, пришел к заключению, что

Вы читаете Софисты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату