— Прав Иоахим, — тихо сказал Филет. — Нам в нашем тихом уголке много лучше, чем на Палатине. Все эти маленькие сизифы ничего не достигают. Их сердце — это бочка Данаид, которую наполнить нельзя. Ты помнишь Язон, у Лукреция:
…ничего нет милее, как жить в хорошо защищённых
Храминах светлых, воздвигнутых славным учением мудрых.
Можешь оттуда людей разглядеть ты и их заблужденья.
Видеть, как ищут они в колебаньях путей себе в жизни,
Как о способностях спорят они и о знатном рожденьи,
Ночи и дни напролёт проводя за трудом непрестанным,
Чтобы достигнуть богатства большого и власти высокой…
Жалкие души людские!.. Сердца ослеплённые смертных!..
В скольких опасностях жизни, в каких непроглядных потёмках
Тянется краткий наш век! Неужели для вас непонятно,
Что ничего для природы не нужно иного, как только
Сладостным чувством души наслаждаться спокойно, из тела
Всякую боль устранить и откинуть весь страх и заботы?
Или это вот:
Если в дворце твоём нет золотых изваяний, что в виде
Отроков юных лучистые факелы держат в десницах,
Пусть освещаются пиршества ночью светилами неба.
Если твой дом серебром не сверкает и златом не блещет,
В сводах его изукрашенных звуки кифары не льются,
Все же ты можешь, на мягкой зеленой мураве простершись,
На берегу ручейка, под ветвями тенистых деревьев,
И без малейших хлопот усладительный отдых дать телу,
А особливо когда улыбнётся весна и цветами
Всюду она окропит изобильно зеленые травы…
Утомлённый, он побледнел и закрыл глаза. А потом, помолчав, ослабевшим голосом он проговорил:
— Да, нули… Конечно… Но только для невежды все кажется легко и просто. Для него крапива просто мешающая дрянь. Философ же видит и в ней красоту и неизъяснимую тайну жизни. Да, да, опять прав наш Лукреций:
Можешь ли ты сомневаться, что только по бедности мысли
Большею частью во тьме совершается жизнь человека?
И, опять усталый, он закрыл глаза.
— Филет, ты не говори, — положил ему руку на его холодеющие руки Язон. — Отдохни. Мы помолчим с тобой…
Точно издалека глядя на них своими мягкими, тёплыми глазами, Филет слабо — точно тростник на заре прошелестел — проговорил:
— Я ухожу, дети… И я… счастлив, что я видел… зарю вашего счастья… Дайте… мне… ру… ки…
Язон, побледнев, взял его холодную руку в свои, точно он согреть её хотел, а Миррена, вся трясясь от рыданий, взяла другую его руку. И Филет слабо, через силу улыбнулся ей:
— Не… надо… слез… Я буду… с вами. Бе… реги… ра… дость…
Шелест оборвался. Глаза остановились. По лицу разлилось выражение такой тишины, такой кротости, такого величия, что Язон затрепетал.
— Вот ты как-то говорила, что только ваши христиане умеют умирать, — тихо в слезах сказал он Миррене. — А что ты скажешь теперь?
Она бросилась ему на шею и зарыдала…
LXXV. ЖЕЛАНИЕ МИРРЕНЫ
Погребальный костёр потух. Рабы благоговейно — Филета любили все — подгребали пепел. Язон, бледный, набожно складывал его в красивую погребальную урну. И когда все было кончено, он сам отнёс урну в библиотеку и среди бесконечных рядов книг, на особой полочке, как раз против золотой клепсидры матери, бережно установил её и обратился к Миррене. Она, бледная, заплаканная, виновато смотрела на него исподлобья своими дикими глазами гамадриады.
— Миррена, — проговорил он тихо. — Оправдается ли надежда нашего друга?
— Если ты понимаешь… что я… не нарочно… если ты готов… простить…
— Не говори так, девочка: ты решительно ни в чем не виновата… Вот разве только за сожжение моих бедных книг следовало бы немножко наказать мою…
— Не шути! — воскликнула она, бросаясь к нему на шею. — Если бы ты только знал, как я от них устала!.. Если бы ты только мог почувствовать, как это тяжело все время караулить каждую мысль свою, каждое слово… И если бы ты знал, как много было во всем этом обмана!.. Они всегда притворялись святыми, но постоянно ссорились, завидовали, боролись за первые места. Две диакониссы наши из Филипп пословицей стали: «Грызутся, как Евходия с Синтихеей». Они думали, что они становятся другими людьми после крещения и после того, как поедят вечером вместе, но они совсем такие же люди, как и все… А они на всех смотрели свысока… И я больше не могу. Они будут сердиться, что я ушла от них, но я… не могу… Зачем я буду лгать и притворяться?..
— Совсем не надо, моя девочка, ни лгать, ни притворяться. Как хочешь, так и верь, так и живи, — лаская её, тепло говорил он. — Никого и ничего нет над тобой, кто запрещал бы тебе радость или отнимал свободу, и ты напрасно принимаешь все это так близко к сердцу…
— Но это не все, — обнимая его, говорила она. — Если бы они были просто… мелки, то что тут за беда: повернулась и ушла… Но как-то случилось так, что у них в руках есть что-то большое и хорошее, что им дали нести. А они все исковеркали… Погоди, я принесу тебе сейчас книгу, которую подарил мне милый Лука. Я сама прочту тебе её, и ты увидишь, сколько там настоящего золота! Он нам читал уже её, но он опять все переделал, и теперь стало ещё лучше… Подожди минутку…
И быстрым вихрем она скрылась за дверью…
Язон подошёл к окну. Справа, сквозь белый лес колонн, чуть дымила в лазури Этна: точно кто-то незримый приносил там богам жертву за радость жить. И где-то там, у подошвы горы, среди скал и застывших потоков лавы покоится прах его милой матери… Слева виднелся пустой амфитеатр, а за ним вдали розовые берега Калабрии. А впереди — безбрежная лазурь моря и неба. И все это было напоено солнцем и какой-то божественной негой… «А он ушёл, — печально подумал Язон. — И никогда больше он не увидит этого. Каждое мгновение есть драгоценный дар, и безумен тот, что теряет его попусту…» Но в библиотеку, вся розовая от волнения, вошла Миррена со списком в руках. Сев у окна перед лицом голубой бездны, она тихонько развернула рукописание и, положив руку на руку мужа, начала читать:
— «Как многие уже начали составлять повествования о совершенно известных между нами событиях, как передавали нам то бывшие с самого начала очевидцами и служителями Слова, то рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего с начала, по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил, чтобы ты узнал твёрдые основания того учения, в котором ты был наставлен…»
— А кто это Феофил? — тихо спросил Язон.
— Не знаю… Кажется, никто… Это он… вроде как к какому-то Феофилу обращается… Ты слушай…
И она старательно и тепло стала читать добрую весть Луки о том, что произошло в Иудее лет сорок тому назад. Местами книга так волновала её, что голосок её начинал дрожать и на глазах выступали слезы. Язон тоже был в таких местах тронут и нежно целовал белокурую головку, склонённую над рукописанием Луки. А за окнами сиял ликующий день и кто-то незримый все приносил на солнечной вершине Этны благодарственную жертву богам…
— Ну, вот, — дочитав до скалки, на которую была навёрнута рукопись, взволнованно сказала Миррена. — Разве ты можешь сказать, что это плохо?
— Нет, милая, этого я сказать не могу, — отвечал Язон. — Но не могу и сказать, что все тут одинаково хорошо. Есть тут страницы красоты бессмертной — как рассказ о бедной блуднице, как страдания бедного рабби в саду Гефсиманском, как эти его удивительные слова с креста о неведающих что творят… Видишь, я