александрийцы стали от этого хоть чуточку умнее…
— Но я все же хочу знать, что мне делать, — сказал Язон. — Ты только разрешаешь. Но где же та нить Ариадны, которой я мог бы следовать по лабиринтам жизни?
— Такой нити нет, мой милый, — сказал Филет. — Мы обречены вечному мраку. Эти поющие цикады, песни которых так идут к этому солнечному блеску и зною, говорят людям о подлинной мудрости жизни: вот уже тысячелетия поют они нам об этом, но мы за ними не идём. Да-да, не заботься о завтрашнем дне, который не в твоей власти, но радуйся сегодня тому, что посылает тебе судьба — как цикады, как цветы… Жив — и хвала богам! Жизнь совсем ведь не так бедна. Вон апельсинные деревья и кипарисы — как сладко грезить под ними, слушая лепет Иллисуса!.. Вон сосновая рощица, в которой так упоительно пахнет смолой и солнцем… А посидеть лунной ночью в саду, играя на флейте? А уйти в горы и на берегу шумящего потока съесть кусок хлеба, запивая вином, и спеть среди звонких скал старую песню о любви… А эти два мотылька, которые играют над сонными олеандрами?.. Боги осыпали путь человека многими светлыми радостями, и не они виноваты, что человек не умеет ценить того, что ему дано на короткое время… Но вот мы незаметно добрались и до дома. Кто это там стоит у входа?
Они подошли к дворцу. У входа стоял какой-то грек, средних лет, с приятным и весёлым лицом. Он держал в руках что-то прикрытое покрывалом.
— Вы из этого дома, если не ошибаюсь? — спросил он с приятной улыбкой. — Не можете ли вы сказать, как бы мне повидать достопочтенного Иоахима? Я знаю, что он всегда так занят, что добиться свидания с ним почти невозможно…
— Мы были в отсутствии и не знаем, дома ли Иоахим, — сказал Филет. — Но это вот его сын, Язон, и он сейчас все узнает. Какое у тебя дело к Иоахиму?
— Я Ксебантурула, художник, — сказал грек. — Я хотел предложить достопочтенному Иоахиму одну из своих ваз, только что мною сделанную. Вот посмотрите…
Он сдёрнул с вазы тёмное покрывало, и оба невольно просветлели: так прекрасна была эта небольшая, заплетённая тонкой резьбой золотая ваза! И на пьедестале было чётко выписано: «Σεβαντύρυλα έποίησε» («Ксебантурула сделал»).
— Я редко видел вещь столь прекрасную, — сказал Филет, любуясь вазой. — Имя Ксебантурулы известно мне давно: твои произведения всегда восхищали меня… Ты пойди в сад пока, Язон, а я помогу Ксебантуруле… Идём за мной…
Филет с художником исчезли в огромном вестибюле. Язон прошёл в парк, где в золотой тишине вечера дремотно плескали фонтаны. Белые статуи гляделись с зелёных берегов в сонную, всю золотую воду пруда. И вдруг в молодой душе ярым вихрем взмыла тоска и засиял прекрасный образ Береники. Сняв с ветвей лавра с утра забытую тут кифару, Язон опустился на зеленую мураву на берегу пруда и живые, нервные пальцы его побежали по звонким струнам. В самый день встречи с Береникой он нашёл в минуту вдохновения музыку для
прекрасной песни Сафо «Прощание». И всякий раз, как волшебный образ красавицы — поблагодарив ареопаг за его постановление воздвигнуть ей статую в Акрополе, прекрасная царевна уже покинула Афины — вставал в его обожжённой её улыбкой душе, он находил утешение в нарядных строфах песни прекрасной лесбийки.
тихонько запел он под рокот кифары, —
— Прекрасно, прекрасно! — услышал он голос Филета. — Вот ты и послушался уже учения крылатых цикад… Оставь наглым заботы о том, как устроить людей, а ты дай им лучше эту вот песню твою… Они, законодательствуя, ошибутся наверное, а ты в песне своей — нет…
— Но кто-то как-то должен все же позаботиться, — опуская кифару, отвечал Язон, — дать мне хлеба, охранить мой покой, чтобы дать мне возможность создать эту песню. Надо быть справедливым, Филет. Ты иногда увлекаешься. И я прошу тебя ещё раз ответить мне, что ты думаешь об устройстве людей.
— Ничего не думаю, — отвечал Филет. — Думал много, но ничего не нашёл. Запомни, милый: самые мудрые слова на земле — это «я не знаю». Этот кривоногий иудей все знает, а я ничего не знаю. Что же касается забот государственных мужей о нашей с тобой безопасности, то ты прав только до известной степени: сегодня, правда, они загораживают нас с тобой от разбойников, скажем, и дают нам возможность в тишине вечера насладиться музыкой и поэзией, но завтра они же затрубят в трубы с городских башен, погонят нас с тобой в кровопролитный бой за непонятное и ненужное нам дело — и оторвут нам головы, которые они вчера оберегали от разбойников. Государственное устройство — это ящик Пандоры, милый, и блажен муж, который найдёт для уставших людей средство от этого дара Рока освободиться. Я этого средства не нашёл. Я ничего не знаю. И это уже кое-что. Но повтори, прошу тебя, оду прекрасной лесбийки или спой мне её эпиталаму, которую ты так прекрасно положил на музыку: «Как под ногой пастуха гиацинт на горах погибает…»
VIII. НА ГРАНИ СТЕПЕЙ
Когда все приготовления к отплытию каравана в степи таинственной Скифии были закончены, Иоахим во дворце своём дал в честь отъезжающего сына богатейший прощальный пир. Язона в дальнюю и опасную дорогу эту сопровождали, во-первых, Филет, к которому Иоахим питал неограниченное доверие, а во-вторых, отборная дружина для бережения его от дикарей, населявших эти степи. При караване было несколько уполномоченных Иоахима по торговой части. Им было поручено высмотреть все торговые возможности в этих далёких странах, которые, раскинувшись по привольным берегам светлого Борисфена, уходили в жуткие степные и лесные дали. Много было невольников, которые должны были вести караван морем, а потом и пустынями. За караваном неожиданно увязался Ксебантурула, захвативший с собою несколько ваз, которые, как он знал, очень любили скифские цари: он надеялся продать их сам, без посредников, очень выгодно. И Язон, и Филет очень полюбили артиста, носившего в Афинах за свою постоянную весёлость кличку Демокрит: в то время как зрелище людской комедии внушало иногда Филету некоторую грусть, Ксебантурула всегда приветствовал глупости людские раскатом весёлого смеха…
Настал, наконец, и день отъезда. В Пирее собрались толпы любопытных. Особенное внимание привлекала роскошная трирема, которую купил недавно Иоахим для сына. Среди провожающих выделялась величавая белая фигура Аполлония Тианского, окружённого своими учениками. Ему тоже было предложено Иоахимом принять участие в интересном путешествии, но он с достоинством отклонил предложение: быть одним из многих в свите какого-то иудея он не желал… Обращал на себя внимание толпы и Симон Гиттонский со своей Еленой. Как и Павел, он не имел в Афинах никакого успеха. Только портовые рабочие Пирея слушали его одним ухом: головоломно все это было, ненужно, и куда интереснее после тяжёлой работы было попить, поесть и поплясать в кабачке на взморье…
Иоахим крепко обнял Язона и сердце его боязливо сжалось. Но он победил себя: он готовит любимому сыну необыкновенную судьбу, и тот должен показать себя достойным её. Он дал сигнал к отплытию. Первыми пошли суда с товарами, предназначенными для далёкой Ольвии, греческой колонии на северном берегу Понта, и для степных дикарей; за ними двинулось судно с конвоем каравана.
— Ну, в последний раз, — взволнованно сказал Иоахим, обнимая сына. — Что сказать матери?
— Скажи ей, чтоб она не тревожилась: со мной Филет и надёжная охрана. А я… — он покраснел, — я постараюсь быть достойным твоего ко мне доверия… До свидания, милый отец! Я буду пользоваться всяким случаем, чтобы дать тебе весть. Обними же за меня маму крепко…
— И никого больше? — пытливо глядя на сына, пошутил Иоахим.
Язон покраснел.
— И старую, милую Хлоэ, конечно…
Но в душе его пожаром вспыхнул чарующий образ Береники.
Последним, вслед за Филетом, вбежал по сходням на «Эринну» Язон, матросы отдали чалки и побежали по вантам поднять паруса: ветер был попутный и весёлый. Hortator[7] уже стоял на своём месте и строго осматривал подтянувшихся гребцов.
— Вперёд!