пожалуй, не удалось бы. Да, общество и в самом деле штука сложная, это она уже начала понимать, и снова ходила потерянная, сбитая с толку.
“Глупая, мечтательная девчонка!” — говорила она себе, когда ей удавалось взять себя в руки и подумать о чем-нибудь, кроме сегодняшних дел и забот. Она увидела фотографию Великой пирамиды, и величие людских трудов, печальный и дерзкий вызов всеми забытого человека ошеломили, потрясли её, ей захотелось написать стихи о великом падении и взлёте человеческом, что-нибудь вроде сэндберговского: “Люди — да!”. (Она читала отрывок оттуда, и название книги преследовало её, а позднее, узнав, что Гамильтон назвал человека зверем, она все равно твердила про себя: а всё-таки люди — да!)
В самом начале весны, после каникул, на общешкольном собрании директор совершенно для неё неожиданно (она в это время перешёптывалась со своим соседом Биллом Нортуэем) объявил, что преподаватели признали её лучшей ученицей и в следующую пятницу она поедет в столицу штата Джефферсон-Сити, причём все расходы берёт на себя Объединённый женский клуб.
Пятница не заставила себя ждать. И вот Бетти-Энн в Джефферсон-Сити восторженно разглядывает фрески Томаса Харта Бентона и карфагенский мрамор. Она пьёт чай в резиденции губернатора и даже несколько минут беседует с глазу на глаз с женой губернатора, этакой робкой пичужкой, которая, кажется, польщена, что Бетти-Энн её заметила и заговорила с ней.
…А потом как-то вдруг кончился учебный год, и, одолев нерешительное сопротивление Джейн, Бетти- Энн пошла работать в универмаг стандартных цен Скотта — там она почти три месяца обслуживала жителей своего города и при этом знакомилась с ними. Она узнала их всех — тут были мелочные и жадные, щедрые в пустяках, напористые, застенчивые, самоуверенные, робкие — и поняла, что люди бесконечно разнообразны и неизменно у них, пожалуй, только выражение, затаившееся в глубине глаз, и только одно о них можно сказать наверняка: все одержимы множеством стремлений, надежд, страхов, желаний.
Много она увидела такого, чего не забудешь. “Свистун” Ред, сморщенный человечек (бывший фермер, бывший подпольный торговец спиртным, бывший католический священник, перешедший в другую веру; о его тёмном прошлом ходило немало легенд), всегда и всюду тихонько посвистывал, не пропускал ни одних похорон, всегда плакал при этом и утирал слёзы большим носовым платком. “Я ради музыки хожу”, — признался он Бетти-Энн. Или Эд Барнетон вывалился из окна четвёртого этажа гостиницы Дрейка, встал и пошёл как ни в чём не бывало — синяка, и то не осталось. А Уильям Сейнер — каждый понедельник он брился наголо, перхоти боялся. А мисс Леонард — говорят, она до того взбеленилась, когда сестра её вышла замуж, что с досады двадцать лет не вставала с постели. Эта чопорная старая дева с блестящими карими глазами, хихикая и подмигивая, говорила Бетти-Энн: “Заведи себе мужчину, крошка, непременно заведи мужчину!”
Да, были “Свистун” Ред, Эд Барнет, Уильям Сейнер и мисс Леонард и ещё сотни других, и ей было тепло и радостно. Билл Нортуэй несколько раз приглашал её в кино, один раз на каток и дважды в бассейн. Бывали у неё свидания и с другими мальчиками, и один из них как-то вечером с томным видом читал ей стихи человека по имени Суинберн, и не будь она так хорошо воспитана, она непременно бы рассмеялась.
В предпоследнем классе им задали написать чтонибудь самостоятельное. Первое своё сочинение она написала в совершенно новой, на её взгляд, манере. Но, разбирая её работу, учитель сказал, что кое-где у неё слишком усложнённый стиль, а это мешает понять мысль, вот, например: “Крадущийся лунный свет, корчась, преклонял колени пред тенями, что отбрасывали газовые фонари”. И Бетти-Энн с ним согласилась. Всегда при всяком новом повороте в живописи, в прозе, в беседе сталкиваешься с непониманием.
— Выгляни во двор и скажи, что ты видишь, — попросила она Билла, когда они вдвоём сидели на качелях на её тихой веранде.
— Что ж, поглядим, — сказал он с серьёзным видом, как бывало нередко, хотя она знала — он вовсе не принимает её всерьёз. — Вижу траву. Да, вот она. И лунный свет, разумеется. И тень от старого дуба, и ещё асфальтовая дорожка в трещинах, и живая изгородь…
Бетти-Энн хотела объяснить, что можно видеть не только самые предметы, но и связь между ними или какую-то одну из многих связей, благодаря которым образуется особый стройный порядок вещей.
— Прежде всего существует одушевлённость и неодушевлённость, — сказала она. — Погляди, как они уравновешивают друг друга. Смотри, как податлива одушевлённость и как жестка неодушевлённость. Взгляни — трава и дуб одушевлены, а асфальтовая дорожка и тени — нет. Смотри, листья, кажется, так и впивают лунный свет, а кора дерева никак его на воспринимает.
— Гм, — промычал Билл, ещё словно бы всерьёз, а потом, уже не притворяясь, обернулся к ней и заразительно рассмеялся.
— Твоя хорошенькая головка полна звёзд.
“Не понял”, — подумала Бетти-Энн. Или, точнее, пожалуй, он услышал её слова, понял их смысл, но не почувствовал, как чувствует она, их глубинную суть, их верность и правду. Но он не отмахнулся от неё, смеялся не холодно, а дружески, значит, все хорошо.
В последнее школьное лето Билл уехал на Восток повидаться с матерью, она была в разводе с его отцом и жила в Нью-Йорке, а когда в начале осени Бетти-Энн снова встретилась с ним, она увидела, что за эту поездку он повзрослел и поумнел, и с удовольствием поняла, что ждала его.
Начался последний школьный год, и они ходили вдвоём в кино, и бродили по тихим улицам, и пили кока-колу в аптеке Грей-Рейнолуа, и хохотали на переменах, И худое лицо Билла было красиво.
Но ему скоро предстояло идти в армию, и оттого всякий раз, как руки их соприкасались, неопределённость кружила им головы и ещё теснее сближала, хотя и грозила оторвать их друг от друга.
Как хотелось Бетти-Энн, чтобы предстоящая разлука оказалась лишь страшным сном. Как хотелось, — впрочем, она понимала, что даже мечтать об этом глупо, — как-нибудь заменить его, или пусть бы он ненадолго заболел, и она сама его выходит… Но были и другие мечты — тихие, покойные, полные почти материнской нежности, и ей верилось, что, если они будут вместе изо дня в день, он непременно научится её понимать, ведь ей это так нужно.
Но вот снова настала весна, день отъезда Билла приближался, и жизнь их становилась все мучительней, все безнадёжней, и однажды вечером Бетти-Энн вдруг каким-то шестым чувством поняла, что мечты её разбиты. Билл смотрел на неё отчуждённо, сердито, а ей было больно, она всем сердцем отчаянно тянулась к нему, и потом ей надолго запомнилось, как по-детски глупо она себя вела и этим только ещё дальше его отталкивала. В конце концов она, к своему стыду, расплакалась и горько и несправедливо его упрекнула:
— Тебе нужна женщина с двумя руками, да?
И вот уже мечта её рассыпалась в прах, и ничего нельзя поправить; и даже в ту горькую минуту, когда она в отчаяньи бросила ему эти слова, она знала, что впервые в жизни попыталась воспользоваться своей слабостью как оружием и больше никогда уже не повторит этой ошибки. А когда он ушёл, она в слезах осталась на веранде — оскорблённая, униженная, горько раскаиваясь в своих словах.
Потом пришла печаль; ей уже никогда больше не узнать счастья, да, она смирилась, никогда она не будет счастлива. Так она сидела в темноте, смотрела на звезды, и волна за волной её захлёстывала тоска.
Мир вокруг был тих, покойно печален, и покойно печален воздух, и листья тоже источали покойную печаль, и сама жизнь была исполнена печали.
Первая неделя тянулась бесконечно; в душе непрестанно звучала чуть слышная печальная, тоскливая, грустная мелодия, оттеняя каждый её шаг, каждый самый обыденный разговор.
Ещё через две недели — ровно через три недели после того, как Билл исчез, исчез, хотя каждый день в школе она видела его отчуждённое лицо, — Дейв подозвал её и без предисловий сказал:
— Хочешь поступить осенью в колледж Смита?
В первую минуту Бетти-Энн была ошеломлена. Тогда Дейв объяснил, что Ли Стими, бывшая питомица этого колледжа, уже несколько лет старалась добиться для неё стипендии, и вот благодаря выдающимся успехам Бетти-Энн в старших классах и стараниям мисс Стими стипендия обеспечена.
Первая мысль Бетти-Энн была о Дейве и Джейн, и она, запинаясь, заговорила о том, что это несправедливо, они уже и так сделали для неё слишком много; нельзя ей учиться на Востоке, это будет стоить им больших денег. Но Дейв спокойно стоял на своём — она должна ехать, а потом Джейн сказала: