Чем больше я раздумываю над своей бедой, тем яснее понимаю, что виновата не ты одна. Виноват и я, хотя был предан тебе телом и душой, не пил, не шлялся и даже «в соответствии с имеющимися установками» проявлял заботу о твоем духовном росте и общественном развитии. Теперь я понимаю, что мне, как и многим моим товарищам, не хватает того, что можно назвать культурой чувства. Люди мы как будто вполне цивилизованные, разбираемся во всяких сложных материях, но в сфере любовной еще порядочные дикари. Отчасти оно и понятно: в юности мы по горло заняты одолением разных технических премудростей, в женском обществе бываем редко и пытаемся убедить себя, что в нашей суровой моряцкой жизни женщина играет роль третьестепенную. А затем в одно прекрасное знойное лето отправляемся на благословенный юг, в очередной отпуск сроком на тридцать календарных суток, по приезде облачаемся во все белое, надраиваем якоря, нацепляем кортик и выползаем в парк или курзал, где и решается наша судьба. За примером далеко ходить не надо - мы с тобой сошлись на девятый день знакомства и уехали из Сочи вместе, как муж и жена.
Я был счастлив с тобою, как только может быть счастлив человек, который до того никогда не любил. Меня тронула прямота, с которой ты сказала, что выросла в ужасной мещанской семье, что в тебе самой еще много собственнического и эгоистического, что ты надеешься с моей помощью… и т.д. и т.п. Конечно, я с восторгом вызвался быть наставником (нас хлебом не корми, а дай поучить других!), и хотя с первых же дней нашей совместной жизни мы начали ссориться, я любил тебя все горячее и даже чувствовал себя счастливым. Когда ты ревновала меня к кораблю, к товарищам, когда ты требовала, чтоб я бросил плавать и устроился на берегу, я возмущался, спорил и втихомолку радовался: она меня любит, она тоскует без меня. Когда ты наконец смирилась и стала спокойнее относиться к моим отлучкам, я ничуть не встревожился, наоборот, к моему счастью прибавилось чуточку самодовольства - приятно, черт возьми, знать, что тебе удалось убедить, повлиять, воспитать. Повторяю, я был очень счастлив и очень глуп. Теперь, задним числом, многое из нашего прошлого предстает передо мной в другом свете, но тогда я был слеп, как новорожденный кутенок, и не ведал сомнений до того самого вечера, когда, вернувшись со стрельб, узнал от соседей, что тебя срочно увезли в родильный дом. Комбриг дал мне свою машину, через двадцать минут я был в кабинете главврача и принимал поздравления, а еще через двадцать, вернувшись домой в нашу перевернутую вверх дном, опустевшую квартиру, нашел на столе брошенное тобой в предотъездной суматохе недописанное письмо к человеку, с которым ты меня обманывала. (Кстати: раньше меня только злило упорство, с каким ты до сих пор отказываешься его назвать. Теперь оно вызывает у меня уважение. И даже зависть: значит, ты способна на верность?)
До меня не сразу дошел смысл прочитанного. Пришлось прочитать второй раз, медленно, чуть ли не по складам, и только тогда я уразумел, что ты больше года близка с другим, ребенок от него, а я сам не только не близкий, не родной и не любимый, а «он», «супруг», «этот человек», помеха счастью, жалкая и надоедливая фигура, способная вызывать только раздражение, в лучшем случае - презрительное сочувствие. Все это было так неожиданно и оглушительно, что у меня подкосились ноги, это не фраза - впервые в жизни я почувствовал, как твердая земля уходит из-под моих ног. Весь вечер я пролежал, не двигаясь, без света, не знаю, в котором часу ко мне ломились Борис и Федор Михайлович, я слышал их голоса, но не отвечал, они покричали и ушли, тогда я зажег свет и опять стал перечитывать письмо, я перечитал его, наверно, раз десять и каждый раз открывал для себя что-то новое, как будто от одного до другого раза проходил год, и я действительно постарел на десять лет за одну эту ночь. В эту ночь я понял многое, но есть вещи, которых я не понимаю до сих пор.
Я понимаю - можно разлюбить и полюбить другого. При этом не всегда удается избежать раздвоенности и обмана, и, как мне ни тяжело, я способен понять и это. Но я не могу постигнуть - как можно в течение многих месяцев приучать меня к мысли, что я - будущий отец, заставить ждать, волноваться, мечтать, наконец, полюбить и привязаться, с тем чтобы через год или два, когда позволят обстоятельства, среди бела дня, по-разбойничьи отнять у меня сына. Такой жестокости я понять не могу, а стало быть, не могу и простить. У меня хватило выдержки не волновать тебя на первых порах, как видишь, я и сейчас не жажду мести и готов идти тебе навстречу во всем, что касается твоих интересов. Но большего от меня не требуй. Вместе мы жить не можем.
Я до сих пор ломаю голову, как это произошло, что я, Виктор Горбунов, прожил почти четыре года с женщиной, о которой знал меньше, чем о любом краснофлотце с лодки, как могло случиться, что рядом со мной жил и даже спал в одной постели чужой, посторонний мне человек?
Ах, черт возьми, как мы все любим, когда нас хвалят и в особенности когда с нами соглашаются! Это нам кажется таким естественным, что где уж тут усомниться в искренности тех, кто нам поддакивает, мы так привыкли считать врагами всех, кто смеет с нами не соглашаться, что зачастую оказываемся беззащитными против самой грубой лжи. Впрочем, ты лгала не грубо, и для меня по-прежнему загадка - откуда в тебе эта гибкость, звериный инстинкт подражания: ведь ты умела закончить любую начатую мной фразу, ты угадывала мои мысли и говорила моими словами, казалось, мы живем душа в душу, и только теперь, когда тебе уже нет смысла притворяться, выяснилось, что все это было наваждением - у нас были разные вкусы, мы по-разному смотрели на жизнь и разного от нее ждали, а потому и радовались и печалились врозь. Только теперь я понимаю, как тебя раздражало мое стремление к простым и равным товарищеским отношениям: тебе надо властвовать или пресмыкаться, тебя не оскорбить грубостью или ревнивым недоверием, но мягкость кажется тебе слабостью, а доверчивость - глупостью; человека, не сумевшего или не захотевшего тебя подчинить, ты начинаешь презирать, если можно - третировать, если нельзя - обманывать. Дело прошлое, но временами мне даже страшновато от сознания, что я до такой степени был в твоей власти. Я простил бы тебе то, что принято называть изменой, но не могу избавиться от ощущения, что меня предали.
И здесь, конечно, тоже есть моя вина. Я был по-мальчишески нетерпим, ты оказалась взрослее: быстро научилась говорить по-моему и продолжала думать по-своему. Впрочем, я не замечал и того, что било в нос. Сегодня, перед тем как сжечь, я перечитал все твои письма, и на меня, как из погреба сыростью, пахнуло чем-то противным всей моей натуре. Как тебе ненавистна простота! Там, где нет угарчика, надрыва, преувеличенных слов, бесконечного выяснения «взаимоотношений», постоянного прислушивания к своему «состоянию», «моральному самочувствию», ты начинаешь скучать и злиться. Теперь мне отвратительны эти словечки, бесчисленные восклицательные знаки, многоточия и кавычки, вся эта болтливость, прикрывающая пустоту. Мне стыдно, что я сам писал в таком же духе, и надеюсь, что ты тоже предала огню мои пошлые писания.
Но самое непростительное из того, что я знаю за собой, была моя попытка изобразить великодушие и всепрощающую любовь. Она не вызвала у тебя ни благодарности, ни уважения - и поделом мне. Ты расценила мое поведение как слабость и на этот раз была права. Моя любовь была уже убита, но во мне еще бродила постыдная привязанность, я был еще порабощен тобой и готов на сделку со своей совестью. Счастье мое, что я вовремя отрезвел. Если мужчина идет ради женщины на уступки или на прямую подлость - это еще не доказательство любви. Чаще всего это только дряблость характера, неспособность бороться с искушением, как у растратчиков, игроков и наркоманов. Все это мне очень противно в других. В себе - особенно.
Прощай. Я тебе не враг. Но ты мне больше не жена.
Виктор».
Даты не было.
Хрустнула переборка, и этот привычный звук заставил Туровцева привскочить и обернуться. В мутном зеркале мелькнуло возбужденное, пошедшее пятнами, показавшееся чужим лицо. Он приложил к лицу ладони - пальцы были холодны, а щеки пылали. Затем он долго сидел не шевелясь, озадаченный и присмиревший. Волнение было чем-то сродни тому трепету, с которым тринадцатилетний Митя Туровцев читал книги, где говорилось о любви. В доме было много книг, отец гордился своей библиотечкой, собранной из приложений к «Ниве», и Митя за два года проглотил ее всю, радуясь и ужасаясь, становясь в тупик перед неизведанными сторонами человеческих отношений, но ничего не подвергая сомнению, полный благоговейной веры. Было жутковато сознавать, что ему удалось прикоснуться к одной из главных тайн, объединяющих всех взрослых людей. Тайной этой была не элементарная физиологическая тайна деторождения - на сей счет сельские мальчики обычно не заблуждаются, а другая, несравненно более