захватывающая: существование в мире могущественной силы, животворной и испепеляющей, дающей радость и обрекающей на муки, толкающей на подвиг и на преступление. Невозможно, имея тринадцать лет от роду, постигнуть секрет магической власти Печорина над волей несчастной Веры, муки Карениной и кипение страстей Митеньки Карамазова, но истинность переживаний не подлежала сомнению, а сами герои, порожденные гениальной фантазией, были прекрасны, упоительны, их бытие ни в чем не уступало физическому. Чтение было для Мити таинством, из стыдливости он никогда не просил разъяснений, предпочитая принимать на веру или строить собственные догадки, он отмалчивался и даже грубил, когда с ним заговаривали о прочитанных книгах, развязный тон приводил его в бешенство. Впоследствии, изучая литературу по школьной программе, он перечитал многие из этих книг, эффект был примерно такой, как если б испанскому мореплавателю XVI века дали взглянуть на современный глобус. Белые пятна исчезли, материки приобрели твердые очертания, все стало проще и понятнее - с высоты этого нового понимания первые детские впечатления выглядели до смешного наивными. Еще позже, в военном училище, Митя с успехом выступал на обсуждении пьесы одного большого писателя, не совсем правильно, по мнению Мити, трактовавшего проблему любви и долга, и дал ему ряд ценных советов. И все-таки никогда общение с книгой не было таким самозабвенным и обжигающим, как в те годы, когда от чтения пересыхало во рту, жаркая кровь стучала в висках и правда угадывалась по сердцебиению.
Письмо Горбунова вновь превратило Митю в подростка с пылающими ушами, без спросу проникшего в тайну взрослых людей. Конечно, он не был уже тем мальчиком, кое-какой жизненный опыт у Мити уже был. Но его было явно недостаточно, чтобы понять, почему Горбунов грустил, вместо того чтоб клеймить, почему он так сурово судил себя и находил оправдание для низкой твари, заслуживавшей, по мнению лейтенанта Туровцева, если не физической казни, то уж, во всяком случае, полного презрения. Однако у него хватило ума понять, что он не судья Горбунову - письмо было выстрадано, - и если в этом письме не все совпадает с его, Мити Туровцева, привычными представлениями, то это не обязательно потому, что он, Митя, рассуждает умнее и справедливее Горбунова, а потому, что ему еще неведома та дорогой ценой доставшаяся правда чувств, которую нельзя опровергнуть поверхностным рассуждением, а можно только оскорбить.
Расставшись со школьной скамьей, Митя стал все чаще замечать, что жизнь с трудом укладывается в школьные правила. Не на всякий вопрос удавалось ответить «да» или «нет»; сразу возникала куча доводов «с одной стороны» и «с другой стороны», согласить их между собой было не просто, а иногда и мучительно. Даже среди людей, объединенных общей целью, возникали острейшие противоречия, и попытки мерить всех на свой аршин кончались плачевно, «свой аршин» оказался инструментом весьма неточным. И все- таки, стремясь разобраться в чувствах Горбунова, Митя невольно примерял их на себя, постепенно его мысли из неосвещенной либавской квартирки, где притаился обезумевший от обиды и горя Виктор Горбунов, перенеслись в другую, тоже темную, ленинградскую квартиру, в которой несколько дней назад он провел ночь, при обстоятельствах не совсем обыкновенных.
Из всех обитателей «Онеги» сколько-нибудь близко Туровцев сошелся только с двоими: со штурманом «двести тринадцатой» Сашей Веретенниковым и начальником санитарной службы плавбазы Божко. Божко был кадровый военный врач, человек уже немолодой. Сближение произошло не потому, что этого хотел Туровцев, а потому, что его искал Божко. Оттолкнуть Божко - значило обидеть, а Митя обижать людей не умел, если же обижал, то опять-таки по неумелости.
Божко был холостяк и женолюб. Ни умом, ни красотой он не блистал, но пользовался успехом. К чести Божко, он никогда не хвастался и не называл имен. «Я не болтун - это тоже ценится», - говорил он, посмеиваясь.
Этот Божко не раз предлагал Мите повести его на холостяцкую вечеринку. Митя не отказывался, но всегда что-нибудь да мешало: то не отпускал Ходунов, то подворачивалось срочное дело. Все эти препятствия было бы легко преодолеть, если б в самом Туровцеве не гнездилось неосознанное до конца сопротивление. Целомудрие тут было ни при чем: если б Митя узнал, что кто-то из боевых командиров, к примеру Петя Лямин или Ратнер, вернувшись из похода, устроил на берегу любой тарарам, он отнесся бы к этому без священного ужаса: мало ли что бывает, человеку нужна разрядка. Но у Божко работа была не пыльная, ни в какой разрядке он не нуждался. И вообще: идти в неизвестный дом к незнакомым женщинам - в этом было что-то сомнительное. Вероятно, им сейчас совсем не до веселья, и если они соглашаются развеять грусть неведомого и неинтересного им моряка, то главным образом потому, что моряк может принести с собой немножко спирту, а еще лучше сахара или лярда. Всего этого по нынешним временам взять негде, разве только украсть.
Словом, Митя побаивался идти. Боялся он не огласки и скандала, а стыда и разочарования.
Но в конце концов Божко сломил сопротивление. Он парировал все возражения: никаких приношений не требуется, будет один товарищ из Военфлотторга, при нем можно ни о чем таком не беспокоиться; никаких обязательств - посидим, повертим патефон, выпьем чего-нибудь рекомендуемого медициной, а далее - по обстановке.
Неотложных дел в тот вечер не оказалось, «добро» от Ходунова было получено беспрепятственно, после ужина, еще более тощего, чем обед, Митя навел адский блеск на парадные полуботинки, пришил свежий подворотничок и тщательно побрился новым лезвием. За ним зашел Божко, сияющий, пахнущий сладкими духами, и они отправились.
По кораблю Митя пронесся метеором - коротышка Божко еле поспевал за ним. При этом он напустил на себя такой суровый и озабоченный вид, что дежурный у трапа только покрутил головой - не иначе, нашего помощника вызывают на Военный Совет. Но, взбежавши по пляшущим доскам на гранитные плиты набережной, Митя вдруг почувствовал радостное облегчение - он был свободен, свободен от «Онеги» до семи часов утра, ощущал себя свежим и прибранным, как корабль к смотру, после нестерпимого однообразия последних дней впереди маячила надежда на новые впечатления. Туровцев подумал о Божко с признательностью.
Шли быстрым шагом, нагнув головы и стараясь держаться подальше от воды - со стороны Ладоги дуло сильно и холодно. Набережная была безлюдна, за черными окнами домов, перечеркнутыми крест-накрест бумажными наклейками, с трудом угадывалась жизнь. За все время по не освещенному, а лишь слегка обозначенному тусклыми цветными фонарями Литейному мосту прополз один трамвай, да на самой набережной их обогнал армейский вездеход. Подбежав к мосту, он, почти не снижая скорости, сделал левый поворот, раскаленным шариком прокатился по настилу и исчез.
«В штаб. С фронта», - подумал Митя, и на минуту ему расхотелось идти.
Митя не заметил, как выглядел дом, у которого они остановились. Запомнились только заколоченный досками парадный ход и низкая, глубокая, как русская печь, арка ворот. Они протиснулись между связанными цепью железными створками и были немедленно остановлены. Электрический фонарик пролил им под ноги маленькую лужицу света, и металлический голос сказал: «Кто и куда?» Митя увидел двух женщин в ватниках, с нарукавными повязками и противогазными сумками. Одна - низенькая, скуластая и круглолицая - была, по-видимому, дворничихой, другая - худая, стройная, в пенсне, придававшем ее тонкому увядшему лицу вид суровый и властный, - вероятно, занимала в домовой иерархии положение как нельзя более высокое. Гости были допрошены со всей строгостью военного времени, и трудно сказать, что было непереносимее - откровенная усмешка дворничихи или пронизывающий взгляд сквозь стеклышки пенсне.
Затем они проникли во двор. Двор Митя также не разглядел, прямо против арки чернело крыльцо флигеля. Божко рванул на себя завизжавшую дверь и еле устоял на ногах: могучая дверная пружина превращала флигель в гигантскую мышеловку. Рискуя быть разрубленным пополам, Митя втиснулся вслед за Божко и очутился в полной темноте. Божко помог ему ухватиться за перила - лестница вела вниз. Внизу они долго и безрезультатно дубасили кулаком в обитую колючим войлоком дверь, пока, дернув ее к себе, не убедились, что она вообще не запирается. За дверью была такая же промозглая сырость, как на лестнице, но пахло жильем - пылью и столярным клеем. Когда глаза приспособились к темноте, Митя понял, что находится в начале длинного коридора, вдали брезжил слабый свет - узкая вертикальная полоска, где-то в глубине угадывалась неплотно прикрытая дверь. Стараясь держаться правой стороны - левую загромождала какая-то царапающаяся рухлядь, - они устремились на свет.
Постучали, дверь открылась, и Туровцев на мгновение ослеп: кто-то направил прямо ему в лицо