- Еще и выпил, конечно. Конечно! А потом закусил!
У меня нет левого глаза. После той операции, последней, в январе, он мертвый.
Но так бывает с культей руки или ноги: нервные окончания все равно реагируют, и потому ты чувствуешь свою руку или чувствуешь ногу.
У меня - интересно - это как-то по-другому, когда я закрываю правый глаз: я в и ж у.
Но если попробовать описать, то получится вот что: все время идет там цветной фон, вроде бы стальной, отливающий голубым, и на нем разные фигуры, они не повторяются и возникают быстро.
То квадратики синие или красные возникают, то треугольники, а то вроде бы силуэты. Правда, смутно. И вдруг (это всегда вдруг!) вспышки света.
Тогда обязательно кажется, что вот-вот сквозь фон начнет проступать реальное!
Ждешь. Однако пока не возникало.
Хотя иногда это похоже как бы на красное дерево. Что гораздо ближе. Потому что действительно есть красное дерево, я знаю, оно называется скумпия.
Оттого что мне все про все осточертело, чертов наш быт, наша чертова 'пропасть', 'развал', 'кризис', проклятое мое однообразие, вот это вот интересно. И очень хочется еще раз начать новую, какую-то совсем новую жизнь. Может, еще один, последний раз. Если веры и надежды нет, осталась одна любовь.
Но как я теперь могу - я! я! - начать новую жизнь?! Да, может, и она меня давно не помнит. Она, может, и хотела только, чтобы как отец я пожалел ее!.. Или, может, наоборот? - пропустил я свое счастье.
Пропустил?.. Мелькает все мгновенно, но ничего никогда не поздно! Слышите, никогда не поздно! Вон и на стенке мелом написано вечное: 'Ряба + Филатова = любовь. Р + Ф = дети'.
Надо только быть твердым. Во всем! Надо не поддаваться, не поддаваться до конца!.. Тогда мы выдержим все.
А еще - о людях. Что нам дано знать?! Ну, например, во сне вдруг появляются как будто очень знакомые люди, с кем-то связанные или с чем-то связанные очень близко. И хотя ты почему-то знаешь, что их в реальности нет, - они знакомы.
А это просто люди из прежних снов. Вон оборачивается к тебе во сне огромный, нос картошкой, темноволосый (шел равнодушно мимо!), оборачивается: 'Валя!' - и обнимает крепко и тебя целует в губы. 'Валя, я ведь Леня!'
И ты его, родного, тоже целуешь крепко, покорно: да, действительно, это Леня. Это Леня! Мой Леня! Только кто это такой?
1991
Человек из-под стола
Время от времени ножки у стола до того расшатываются, что Вава в ярости требует, чтобы сделал сейчас же. Тогда он надевает очки, старый берет, расстилает под столом отжившую клеенку. В руках у него большие пассатижи.
Он лежит под столом на спине, как под автомобилем, и, сопя, подтягивает у четырех ножек гайки. Приподымается, напружиниваясь, согнув колени, - стол высокий, оттого не дотягиваются руки.
Скатерть на столе старомодная, тещина, почти до пола, он весь укрыт под столом. Еще секунды он лежит на спине не двигаясь, отдыхая, приходит в голову одно и то же.
Ведь из нашей собственной жизни остается в памяти и не самое важное, но навсегда. Вот ему, наверное, было четыре года. Он под родительской кроватью с пикейным, почти до пола покрывалом и вспарывает штопором резиновую кошку. А она все пищит... Она рвется, вырывается из рук и пищит! Но его никто не видит, кровать высокая, это его дом.
Однако Вава дергает, тащит за ногу: снова приехал ее двоюродный брат из Курска (ну каждый год приезжает), надо кормить, она и так отпросилась на работе.
Он и прежде ее братца не слишком жаловал (а чего ездит? Командировки? Гостиница есть), хорошо бы век его не видеть. Вот стоит вытирает полотенцем пальцы осторожно в дверях ванной и пытается заискивающе улыбаться. За толстыми очками помаргивают его кроткие белесовато-голубоватые глаза. И сам он такой лысеющий, мешковатый, в стареньком костюме с галстучком, хотя (странно) молодой вроде бы человек, лет тридцати пяти.
О чем с ним разговаривать, непонятно. Как всегда. К тому же Вава, не допив чай, убегает на работу тут же, и двоюродный брат опять запирается надолго в ванной, а он (будь вы прокляты) остается 'на вахте'.
Теще восемьдесят два года, и хотя она днем помногу спит, надо ежеминутно быть начеку, они с Вавой по очереди приглядывают за ней, и отпуск сейчас именно у него, 'без содержания'.
Он медленно обходит, прежде чем спрятать пассатижи, квартиру. Ему кажется, нет, он в самом деле видел вчера, как шмыгнула громадная белая мышь. Только почему светлая?! То ли в стиральном порошке вывалялась, то ли в муке (брр-рр) из Вавиных запасов, или лабораторная, сбежавшая откуда-то, а значит, зараженная она!
До чего это все противно... Для чистоплотного да и вообще аккуратного человека! Здорового, не идиота, сильного (разве двоюродный хлюпик сумел бы потренироваться на турнике за домом, как он?).
Он стоит перед тещиной дверью, которая слегка приоткрыта, и сжимает пассатижи.
Марья Савельевна, 'Манюня', 'Юня' (как ее называла давно уже помершая подружка ее Сима), а в общем, Савельевна, огромная старуха с верблюжьим лицом, которую он (смогла бы одна Вава?) столько поднимал, укладывал, переворачивал. 'Миниатюрный', видите ли, 'мужичок'... И такое подслушал однажды. Гады. А не меньше Высоцкого, ни на пол-, ни даже на четверть сантиметра, - у того было - знают все! - сто семьдесят, а кто б посмел назвать Высоцкого 'миниатюрным мужичком', а?
Однако у кого угодно, у любого ангела может кончиться терпение. Он бесшумно приотворяет дверь пошире, пряча за спину пассатижи.
Манюня, вытянутая во весь рост под одеялом, запрокинув серое, с торчащим горбатым носом лицо с распахнутым беззубым ртом, не шевелится. Ни звука, ни дыхания... Глаза полуоткрыты.
Он не может сделать шаг, а она медленно вдруг поворачивает к нему с подушки лицо, костистое, как у мертвеца, она глядит на его руку, в которой пассатижи.
- Фуух. - Он отступает назад. - Мышь, - говорит он. - Тут, понимаешь, мышь.
В общем... Он стоит уже в своей комнате, захлопнув двери.
Почему окно в доме напротив заставлено кирпичами сплошь, будто заделано кирпичной кладкой?.. Только оставлена дыра, как амбразура для пулемета. Разве бывает так при нормальном ремонте? А почему лифт ходит (слава Богу, мы на первом этаже) сам собой иногда, без людей, как говорят соседи, останавливаясь на каждой лестничной площадке. И опять ходит...
А вон, похоже, звонок в квартиру не в порядке, потому что во входную дверь стучат.
Высоченный парень с полуопущенными почему-то штанами стоит перед отпертой дверью и смотрит на него, как на близкого друга.
- Выручай, - говорит просительно. - Бумажку. Дай бумажку.
Понятно, человек здорово выпил, но не сразу понятно, что собирается явно присесть под дверью по большой нужде.
В одну секунду, трясясь от ярости, он поворачивает засранца спиной и выталкивает во двор из подъезда в кусты, в палисадник, за дерево, едва не падая вместе с ним.
- Горилла, - говорит он ему, - мы же люди! Лю-ди! Мы тут живем, ты хоть здесь присядь, горилла.
Потом 'горилла' все торчал под окном, укоряя:
- Пожарник ты!.. Бумажки пожалел, бумажки... Недомерок! Недоделок!
Но хлынул дождь. Прямые и сверкающие, словно из тяжеленного стекла, струи; и, сгибаясь пополам, закрывая обеими руками голову, рванул и исчез горилла. А за окном...
В левой половине сплошной стеной яростно хлестал отвесный ливень, а в правой, точно отрезанная, отделенная вертикальной чертой, была тишина. Какая была тишина... Покой, прозрачность, ни единой капли, ни шевеленья... Не вздрагивали листья, стояли прямо деревца, застыли кусты. Граница дождя. Тут ему по телефону позвонил Антошка.
* * *
- Удалось! - заорал в ухо Антошка, школьный когдатошний соученик, а ныне толстый, бородатый боров Антон Владимирович, важный чин в акционерном обществе 'Надежда'. - Мы застраховали твою жизнь,