нелюбовь ко всему мелкому, плюгаво путающемуся под ногами и гавкающему на жизнь с хозяйских ладоней...
Жили мы тогда бок о бок (Ритка со своими хозяевами, а я со своими родителями) в маленьком барачном поселке гидростроителей на берегу северной семужьей реки...
О сказочная река моего детства! Тогда на ней только начинались изыскательские работы под будущую гидростанцию, и река была бурной и свободной. Кроме семги в ней водилась еще форель, краса и гордость мальчишеского рыболовства, отменно бравшая на муху и слепня в ямах за большими валунами.
Теперь на этой реке находится, как свидетельствуют о том специальные справочники, уникальная гидростанция, чей подземный машинный зал расположен в скальном целике. Уникальная... Да...
Впрочем, тогда в реке шла своя жизнь, а в поселке своя. И родители наши занимались своими взрослыми делами, а мы, мальчишки, своими.
Однажды в густой грязи нашего поселка, похожей на сметану... Вы способны представить себе черную сметану?! Итак, в густой грязи нашего поселка, похожей на черную сметану, я потерял калошу, еще хрустящую от новизны.
Правда, глагол 'потерял' не очень точно характеризует драматическую суть происшедшего. Когда калошу засосало в жадную неодолимую грязь, я честно дергал ногу, пытаясь выдернуть ее вместе со своей обновкой. Но грязь была сильнее меня. Чавкая с самодовольным видом, она засасывала мою ногу глубже и глубже. Опасаясь уже не только за ногу, но и за свою жизнь, я осторожно вытащил ботинок из своей злополучной обуви и постыдно ретировался. На краю обширного грязевого пространства осталась живописно краснеть яркой фланелевой подкладкой моя несчастная калоша...
В те предвоенные годы калоши были редким и довольно дорогим удовольствием. Когда я приковылял на своих двоих, но с одной калошиной, мать всплеснула руками и трагическим шепотом воскликнула:
- Уже?! Потерял?!
Объяснения, где неминуемо всплыла бы моя собственная трусость, мгновенно испарились у меня с языка, и я только как можно выразительнее и несчастнее кивнул головой...
После оперативного совещания по моим следам решено было пустить Ритку.
Ей подчеркнуто сунули под нос оставшуюся калошу, потом еще что-то из моего небогатого гардероба, и она, склонив голову к земле, резво скрылась из виду.
Минут через тридцать-о чудо обоняния!-калоша была спасена. Даже не слишком измазавшись в грязи, Рита деловито положила калошу к ногам... своей хозяйки.
На мое трепетное ожидание она, конечно же, не обратила никакого внимания!
Риткина хозяйка! Вот к кому я испытывал муки самой жгучей ревности! Я сто раз на дню произносил в ее присутствии 'Спасибо!' и 'Ну, пожалуйста!' таким подхалимским тоном, что самому становилось тошно от собственной вежливости!
Я, подымаясь на цыпочки, просительно заглядывал ей в глаза, чтоб она разрешила мне погулять с Риткой, то есть самому надеть на нее ошейник и защелкнуть карабинчик поводка. Моя радость тогда сразу выходила из берегов!
Странно, но я не могу припомнить облика Риткиной хозяйки. Детская память обычно бывает очень цепкой и точной. Но в памяти у меня возникает что-то большое, неопределенное, вечно затянутое в цветастое, яркое платье. И еще мне казалось, что ее жирно накрашенные, пронзительного химического оттенка губы всегда жили своей особенной жизнью, словно бы отдельно от остального лица.
- У, моя Ритуся! - ворковала Риткина хозяйка, зажимая конфету в зубах, на которых тоже виднелись следы помады. Она заставляла Ритку подыматься на задние лапы и, осторожно упираясь в ее плечи, ослепительными резцами деликатно откусывать половину. - Ритуся, пуся-муся!
- Зачем вы портите собаку?! - кипятился мой отец. - Это же не забава! У нее же должен быть характер! Гордость!
- Много вы понимаете! - отмахивалась хозяйка и продолжала булькать: Ритуся меня любит, и мы любим свою Ритусю! Да, Риту-ся-дорогуся?
И Ритка - великолепный, огромный зверь - преданно тыкалась в круглые хозяйкины колени, и в ее горле прокатывался тихий радостный рык...
Однажды ночью я проснулся от тревожного шума реки. Вообще-то река, конечно, шумела все время. У нее был сильный, гордый, как мне тогда казалось, голос, - стоило только прислушаться. И ее ровный рев, немного приглушенный расстоянием, являлся постоянным звуковым фоном нашей поселковой жизни.
И вдруг в ее привычном шуме то ли от дождей в верховьях, то ли еще от чего прорезывалась какая-то особенная, томительная и щемящая нота. Так было и в этот раз.
Но еще что-то беспокойно преследовало меня сквозь сон, и я бессознательно пытался разобраться в этом чем-то. Это были негромкие голоса моих родителей.
И из их отрывистого ночного разговора я узнал ужасающую новость: оказывается, Риткиного хозяина переводят по делам службы на Дальний Восток. И он уезжает и берет с собой Риткину хозяйку, а Риту почему-то взять не может!
Подумать только - берет эту женщину и не может взять собаку! Это было так ошеломительно и, главное, непонятно, что я совершенно растерялся, буквально подавленный размерами этой непонятности мира взрослых.
- Понимаешь, - говорил отец, и я в темноте отчетливо представлял по его тону, как от удивления или досады у него подымались брови, - я просил отдать Риту нам хотя бы на время. Все-таки она к нам привыкла, да и к Лешке относится хорошо. (Это ко мне-то?! Хорошо?! Первый раз слышу! Ну в самом деле, что они понимают, эти взрослые!) А она категорически возражает. (Ясно, что возражает Риткина хозяйка.) Она, мол, будет скучать. И вообще не может себе представить собаку в чужих руках...
- Ну, это уже не любовь, а какая-то патология! - сердито сказала мама.
Я не понял, что значит это мудреное слово, но подумал: раз это стоит рядом со словом 'любовь' и относится к моей Рите, то это, наверно, значит доброе и хорошее и уж во всяком случае не может быть плохим...
И я, успокоенный, заснул.
Сколько я себя помню - у меня никогда не было игрушечного пистолета. В мои годы мальчишки моего возраста прекрасно знали: оружие - это не игрушка.
У моего отца, как у многих руководящих работников в конце тридцатых годов, было личное оружие - наган. Именно наган, а не маузер или браунинг: в чем, в чем, а в этом мы разбирались безошибочно!
Был наган и у Риткиного хозяина - невзрачного коротышки в полувоенном костюме и с тихим, бесцветным голосом.
Он был отцовским начальником, но это не искупало в моих глазах полного отсутствия настоящего воинского облика: бравости, подтянутости и зычного командирского баса.
Когда Риткины хозяин и хозяйка осторожно лавировали по улице нашего поселка, они напоминали буксир и баржу, с той только разницей, что в данном случае баржа безоговорочно увлекала за собой буксир...
Впрочем, кто из нас до конца может разобраться в свойствах и секретах семейной субординации?!
И вот как-то в один из выходных дней наши соседи, эти буксир и баржа, Риткины хозяин и хозяйка, пригласили нас на пикник, модный в то время, да не просто на пикник, а на уху из свежей семги...
Как видите, прозвучала чисто информационная фраза, и после нее я даже не поставил восклицательного знака: уха из семги! Вот вы, читающие этот рассказ, скажите: многие ли среди ваших многочисленных друзей и знакомых могли бы похвастать, что отведали ухи из свежих семужьих голов!... То- то и оно... А для нас тогда это было вполне обычным делом. Тем не менее пренебрегать подобным приглашением не полагалось.
И тут само собой напрашивается лирическое отступление, хотя бы и в прозе...
Семга, бесспорно, самая благородная из всех рыб. Ее вкусовые качества, на мой взгляд, вполне соответствуют, а может быть, и определяются законченной, совершенной формой. В самом деле - никаких лишних выростов или наростов, усов, навязчивой попугайской расцветки, ложных огней и прочих вызывающих досаду атрибутов рыбьей мелюзги и второсортицы...
Точные, стремительные обводы, соразмерная, изящная голова, сильный хвост и плавники, серебряное ровное свечение чешуи и вдобавок - как у всех лососей - героический характер!
Эта рыба пришла словно из легенды, из тех дней, когда мир был еще юн и свеж, и, как мне кажется, -