Железнодорожная — в шапках-кубанках — милиция очень внимательно следила за высоким, худым типом в хрустящей на морозе клеенке, быстро шагающим вдоль перрона, чтобы согреться в ожидании поезда на Москву. А когда отец пытался делать пометки в блокноте, сидя в холодном прокуренном закутке станции, его забирали и требовали предъявить авторские права, которые никогда в жизни в виде документов не выдавались.
Встречался отец в ту тяжелую для него пору с соратником Маяковского, самобытным талантом, поэтом Николаем Асеевым. Тот написал отцу посвящение на собственном двухтомнике в память о давних общениях в двадцатые, когда приезжал на Украину искать у рабочих поэтов поддержки «Новому ЛЕФу»:
Г.А. Марягину — соратнику,
из давних далей Харькова
возникнувшему снова —
охотнику до яркого
стремительного слова
от Ник. Асеева.
Но ничем другим помочь не смог — не был в милости у режима.
Вынужденная безработица отца длилась не месяц, не два, даже не год. Наконец, терпению и упорству пробиться самому пришел предел — отец смирил гордость, забыл о давней размолвке. Он сел в паровичок на платформе Крутое, что расположена была на дальнем окончании нашего текстильного города, и двинулся в Москву, на Беговую улицу, где жил его прежний друг, а тогда классик советской литературы Борис Горбатов. Вернувшись домой, с надеждой и радостью рассказывал нам, домочадцам и чаду, как тепло и радушно принял его друг молодости, как пообещал помощь...
Слова Горбатова не разошлись с делом: Борис написал поручительство в Углетехиздат, гарантируя благонадежность отца и свою, если потребуется, редактуру. Поручительство подействовало реальнее, чем характеристика Потапова — с отцом согласились сотрудничать. И хоть издательство было чисто техническое и не издавало никаких других видов литературы, рекомендованный «самим» Горбатовым Марягин сумел увлечь дирекцию предложением выпустить книгу «Исследователи недр Донбасса». Работа у выходца из этого самого Донбасса пошла, покатилась! А поскольку уголь в бассейне реки Донец открыли задолго до революции, не было у отца наконец-то необходимости отображать передовиков и придумывать философию их творческих порывов. Я оказался тоже участником создания книги. Денег на художника издательство не отпустило, пришлось, сообразно собственным графическим возможностям, рисовать и чертить тушью разрезы шахт, копры, коногонов в лавах. Наконец в 1951 году отец привез из столицы и выложил на стол под лампочку в стеклянном абажурчике, похожем на перевернутый лафитник и настолько неказистом, что его не унесли с собой прежние хозяева комнаты, сигнальный экземпляр книги, плоскую бутылку вермута, языковую колбасу — шахматную (начинка клеточками, как шахматная доска) и конфеты с ромом, носившие манящее название «Джаз» (борьба с космополитизмом уже шла вовсю, но дорогие конфеты еще залежались на прилавках). Состоялся домашний пир, во время которого пришла телеграмма из Сталино — так тогда назывался Донецк — издательства с предложением переиздать книгу отца. Это был день триумфа! Отец сходил к знакомым, взял взаймы патефон с пластинкой Вадима Козина и пел с ним в унисон «Люба, Любушка, Любушка-голубушка, я тебя не в силах позабыть...» Обнимал маму и плакал.
Плакал отец в той же комнате, за тем же столом, под той же лампочкой и раньше, но не от радости. Вернулся от Горбатова во время работы над книгой. Шло в стране активное избиение космополитов... Среди писателей — в первую очередь. Анатолий Софронов размахивал разгромным мечом — «летели» писательские головы. Отец посетовал Горбатову:
— Боря, что этот Софронов творит!
И получил в ответ:
— Да что Софронов! Софронов наш с Костей топор.
Костя — Константин Симонов — был тогда главой Московской писательской организации, Горбатов — партийным боссом этой организации. После проработок писателей с одобрения писательского руководства следовала посадка. Отец плакал оттого, что вынужден поддерживать отношения с человеком, участвующим в гонениях.
Но отцовская невезуха не окончилась даже с выходом книги в Сталино. Называлась теперь работа «Открыватели недр Донбасса». Радостный и возбужденный, устремился он в столицу шахтерского края на обсуждение. Как оно проходило, становится ясно из одного абзаца газеты «Социалистический Донбасс»:
«В книге не подчеркнута огромная забота большевистской партии, советского правительства и лично товарища Сталина в развитии угольного Донбасса... Тем не менее Г. Марягин вел себя на читательской конференции недостойно, не захотел прислушаться к голосу справедливой, заслуженной критики».
Вечером в номер гостиницы к отцу явился глава областного МГБ и поинтересовался, когда он собирается уехать. «Завтра», — ответил отец. «Нет, сегодня. И как можно скорее. Потому что завтра я должен буду вас арестовать, — возразил чекист, — но мне понравилось, как вы вели себя на обсуждении». Через полчаса отец сидел в общем вагоне проходящего поезда и слушал рельсы на стыках: «Бе-ги, бе-ги, бе-ги...»
Больше года оставалось до смерти Сталина...
Остальное о моем отце того периода — в картине «101-й километр». А дальше? Дальше он нашел в себе силы вернуться к мечте своей юности — стать литератором.
Обнаружились старые товарищи:
«Забой» дал мне много, очень много, и мне всегда приятно услышать товарищей того времени. Вы, я чувствую, успешно работаете. Мих. Слонимский».
«Дорогой Юрий (это не описка, по-украински Юрий, Егор, Георгий — одно имя) Александрович. Поправляйтесь, пожалуйста. Посылаю Вам Зачаровану Десну и Потомки запорожцев. Буду очень рад как можно скорее услышать Вас и увидать в добром здоровье. С глубоким уважением Ваш А. Довженко» (отец лежал после жесточайшего инфаркта).
Появились новые друзья:
«Мой дорогой Георгий! Сами понимаете, как мне было приятно получить Ваше письмо.
Спасибо!
И то, что вспомнили обо мне, и добрые слова, и дружелюбие — все это чрезвычайно тронуло мое сердце, чрезвычайно!
Еще раз спасибо, я целую Вас, я жму вашу руку.
Я поправляюсь!
Да процветают Ваши дела!
Дела отца налаживались — после тридцати четырех лет перерыва появилась книга в любимом им жанре очерка.
Восьмая казарма
На пригородном дизеле из Орехово-Зуева я ехал в Москву завоевывать кинорежиссуру, а для начала — ВГИК. Какой багаж был при мне, не считая фибрового чемоданчика, где уместились бритвенный прибор, майка, трусы и носки, полотенце, мыло и общая тетрадь в черном коленкоровом переплете, куда я собирался заносить новые и, как мне думалось, яркие впечатления?
Остальной багаж располагался «под черепной коробкой» и делился на две далеко не равные части. Одна часть — то, что называется «на предъявителя»: некоторое знание нашей литературы. И зарубежной — меньшее, на что имелись свои объективные причины: кроме Драйзера, Мопассана, О.Генри, Говарда Фаста, Джека Лондона, до нашего текстильного города никто из иностранцев не добирался. Изобразительное искусство с детства смотрело на меня с облупленных стен нашей комнаты в коммуналке — отец привозил из Москвы и развешивал репродукции Архипова, Малявина, Левитана. До сих пор стоит перед глазами малявинский цветовой вихрь! Да и во Дворце культуры текстильщиков в читальном зале выдавали на руки альбомы по нашему и зарубежному ИЗО.
Другая часть багажа была моей тайной. Я боялся ее разглашения, считая такой поворот событий гибельным для осуществления моей мечты. И ни словом, ни намеком не обмолвился, что знаю в этой «тайной» области. Меня спрашивали на экзаменах, сколько стоит батон, подозревая в «маменькином» домашнем воспитании, и никто не догадывался, что воспитала меня во многом восьмая казарма.
Расположена была эта самая казарма достаточно далеко от моего дома — две остановки очень редко