задранной головой и приподниматься на цыпочки слишком тяжелое для его мышц занятие, сел на стул и стал двигать челюстью в разные стороны, словно проверяя, не появится ли зубная боль, которая не мучила его, как ни странно, уже на протяжении нескольких часов. Возможно, вследствие того, что он получил неожиданное облегчение, вызванное отсутствием боли, а возможно, по причине расслабляющего воздействия ситуации, в которой ученик и Глава Школы оказались сидящими друг напротив друга — один на стуле, другой на столе, — но неожиданно спавшее напряжение выразилось в долгом, свистящем вздохе и совсем не официальной позе, которую принял Рощезвон. Он смотрел изучающим взглядом на Тита и совсем не беспокоился по поводу того, насколько приличествует Главе Школы сидеть в такой расслабленной, обмякшей позе. Но заговорив, он все же, конечно, придал своему голосу ту опустошенную, жестяную тональность, которой был по-рабски привержен. Неважно, что чувствует сердце или что там бормочет желудок, — старые привычки остаются старыми привычками. Слова и жесты подчиняются собственным диктаторским, скучным законам. Гадкий ритуал, который изгоняет дух...

— Ну вот, Глава Школы пришел навестить тебя, мой мальчик...

— Спасибо, господин Рощезвон.

— Оставил учеников, оставил все дела, чтобы взглянуть на строптивого ученика. Весьма и весьма непослушного. Ужасного ребенка, который, насколько я осведомлен о его учебных успехах, не имеет абсолютно никаких веских причин пропускать занятия и не появляться там, где постигается наука.

Рощезвон задумчиво почесал подбородок.

— В качестве человека, возглавляющего учебный процесс, я могу вам сообщить, Тит, что вы своим поведением создаете определенные трудности. Что мне с тобой делать, а? Гм... Действительно, что? Тебя наказали. Точнее, ты находишься в процессе наказания. Посему я рад сообщить, что нам не нужно беспокоиться о том, что же следует делать в этом направлении. Но что я должен сказать тебе in loco parentis? Я уже стар, по крайней мере с твоей точки зрения... Ты ведь назвал бы меня стариком, как ты думаешь, мой юный друг? Ты ведь считаешь меня стариком, ну, признайся!

— Да, наверное, господин Рощезвон.

— Ну вот. А в качестве пожилого человека мне полагается быть мудрым и проницательным, правда, мой мальчик? Видишь, у меня длинные белые волосы и длинная черная мантия.. В общем все, что требуется для начала правда?

— Не знаю, господин Рощезвон.

— Ну, тогда я тебе скажу, что все именно так. Можешь мне поверить. Первое, чем нужно разжиться, если ты хочешь быть мудрым — это черная мантия, затем для еще пущей мудрости — длинные белые волосы и желательно выступающий подбородок, ну, вот как у меня.

То, что говорил Рощезвон, вовсе не казалось Титу забавным, но он на всякий случай, запрокинув голову назад, разразился очень громким смехом и даже похлопал руками об стол, на котором сидел.

Лицо старика осветилось вспышкой внутреннего света. Из его глаз исчезло беспокойство — оно вытекло из уголков глаз, воспользовавшись глубокими морщинами, потом разбежалось по всем складкам и впадинам древнего лица и спряталось в таких удобных оврагах и лощинах.

О, как давно в последний раз смеялись его шутке! И смеялись неделанно и спонтанно! Рощезвон на секунду отвернулся от Тита, чтобы смыть напряжение со своего старого лица и создать широкую и мягкую улыбку. Он раздвинул губы, чтобы придать улыбке наиболее дружелюбный вид — так обнажают зубы львы, готовые к игре. На все это ему понадобилось некоторое время. Наконец он снова повернул голову к мальчику и воззрился на него.

Но многолетняя учительская привычка тут же дала себя знать, и уже не раздумывая над тем, что делает, Рощезвон завел руки назад и сцепил их за спиной так, словно там находился магнит; его подбородок удобно улегся на груди; глаза приняли выражение, какое бывает у наркоманов и актеров, карикатурно изображающих напускное благочестие какого-нибудь священника. Это выражение Главы Школы передразнивали многие поколения учеников Горменгаста, так что вряд ли осталось место где-нибудь в спальнях, коридорах, классных комнатах, в которых проводил занятия Рощезвон, в залах или во дворе, где в тот или иной момент не останавливался бы на мгновение какой-нибудь мальчик и, спрятав за спину измазанные чернилами руки, опустив подбородок на грудь и вывернув глаза так, чтобы они косили вверх, не изображал бы это особое выражение лица Рощезвона, для пущей важности водрузив при этом на голову учебник — взамен квадратной шапочки.

Тит смотрел на собеседника отстраненным взглядом. Мальчик не боялся его и не испытывал к нему никаких теплых чувств. Как жаль! Ведь Профессора можно было любить, несмотря на все его слабости, несмотря на его некомпетентность, несмотря на то, что его жизнь не удалась, несмотря на то что он ничего из себя не представлял ни как ученый, ни как руководитель, несмотря на то что с ним было неинтересно. Обычно у слабых есть хотя бы друзья. А мягкость Рощезвона, его потуги изображать властность, его несомненная человечность по какой-то непонятной причине не вызывали должной реакции в других людях. Слабый, рассеянный неудачник чаще всего располагает к себе людей, но с Рощезвоном этого не происходило. И теперь, будучи Директором, он был более одинок, чем когда бы то ни было. Но в нем оставалась гордость. Когти уже давно затупились, но Рощезвон всегда был готов пустить их в дело. Хотя и не в данный момент — ибо сердце его переполняла любовь.

— Мой дорогой друг, — сказал он, воздев очи горе, — я хочу поговорить с вами как мужчина с мужчиной. Дело в том, что... — Рощезвон помедлил, — Дело в том, что... эээ... Но о чем же нам с вами поговорить?

Он перевел взгляд своих несколько затуманенных глаз на Тита и увидел, что-мальчик, сдвинув брови, напряженно и внимательно смотрит на него.

— Мы могли бы поговорить о чем-нибудь как мужчина с мужчиной, ведь так? Ну, или как мальчик с мальчиком. Гм... Именно так. Но о чем? Вот в чем главный вопрос. Ты не находишь?

— Да, господин Рощезвон. Я... наверное...

— Ну, вот, скажем, тебе двенадцать лет, а мне, ну, скажем, восемьдесят шесть... если отнять двенадцать от восьмидесяти шести, то получится... Нет, нет, нет, я вовсе не собираюсь заставлять тебя заниматься арифметикой. Это было бы нечестно. Что за радость быть узником и при этом оказаться вынужденным заниматься уроками? Нет, это нечестно. Какой смысл тогда в таком наказании? Никакого. Правда?.. Эээ... Так о чем это я? Ах да. Итак, отнимаем двенадцать от восьмидесяти шести и получаем что- то около семидесяти четырех. Правильно? Ну, а теперь, если поделить семьдесят четыре надвое... Гм... — Рощезвон бормотал себе под нос какие-то цифры и наконец сообщил результат: — Тридцать семь... А что такое тридцать семь? Предположим, что это половина того возраста, который нас разделяет. Ну вот... Если я воображу, что мне тридцать семь лет и ты вообразишь, что и тебе тридцать семь лет... Но это очень сложно сделать, правда? Потому что тебе еще не было тридцати семи лет, а мне уже было тридцать семь, но это было так давно, что я ровным счетом ничего не помню о тех временах. Помню только, что, кажется, именно в том возрасте я купил себе целый мешочек стеклянных шариков. Представляешь? А почему? Потому что я понял, что люди, которые играют в стеклянные шарики, значительно более счастливы, чем те, которые в них не играют... Неудачное получилось у меня предложение... Но ничего. И вот я играл стеклянными шариками после того, как все остальные молодые преподаватели засыпали. У нас в комнате на полу лежал старый ковер с орнаментом. Я зажигал свечу, клал шарики в уголки узоров и в центре красных и желтых цветов, изображенных на ковре. Я помню этот ковер со всеми деталями так, словно он лежит вот здесь на полу, в этой башне. И вот при свете свечи я бросал шарики так, чтобы одним сбить другой. Со временем я так набил руку, что мог попасть шариком в другой шарик, и тот крутился, не сдвигаясь с места, или откатывался на нужное расстояние и попадал в уголок другого узора в центр цветка... А в ночной тишине звуки, которые издавали шарики при ударе друг о друга, казались звоном, который издают крошечные хрустальные вазочки, падая и разбиваясь о каменный пол... Наверное, мой рассказ становится слишком поэтичным, как ты считаешь, мой мальчик? А мальчикам, как мне известно, не нравится поэзия. Правильно я говорю?

Рощезвон снял свою квадратную шапочку, положил ее на пол и, вытащив из кармана огромный и невероятно грязный платок, вытер лоб. Титу никогда и ни у кого не приходилось видеть платков таких размеров и столь грязных.

— Ах, мой юный друг, звон тех шариков все еще стоит у меня в ушах... Глупенькие маленькие шарики — а сколь прекрасен был их звон... но в нем было и много печали, как и в одиноком стуке дятла летом в

Вы читаете Горменгаст
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату