сказать что это из моря поднимались феи, простирали над морем длинные огненные плащи и потрясали и бросали полными пригоршнями в море золотые перлы.
VIII
Раз утром, выйдя на палубу, благодаря прозрачности атмосферы, я различил, и так ясно, как будто бы касался ногами его почвы, — я ощутил восхитительный остров Цейлон, зеленый и красный остров, увенчанный феерической розовой белизной горы Адама. Уже накануне мы были предупреждены об его приближении новыми запахами моря и таинственным наплывом бабочек, которые, проводив корабль в течение нескольких часов, вдруг улетели прочь. И, не думая ни о чем более, Клара и я нашли очаровательным, что остров прислал нам приветствие при посредстве таких сверкающих и поэтических вестников. В настоящую минуту я был в таком состоянии сентиментального лиризма, что один вид бабочки заставлял трепетать во мне все мелодии нежности и экстаза.
Но в это утро реальный вид Цейлона вызвал во мне грусть, даже более чем грусть — ужас. То, что я заметил там, за волнами, в этот момент цвета незабудок, это была не земля, совсем не порт, не жгучее любопытство, которое возбуждает в человеке покрывало, наконец, поднятое над неизвестным… Это был грубый призыв к дурной жизни, возвращение моих пошлых инстинктов, горькое и отчаянное пробуждение всего того, что за время этого путешествия заснуло во мне… и что я считал умершим! Это было что-то скорбное, о чем я никогда не думал и что мне казалось невозможным не только понять, но даже представить реальность его: конец чудодейственной мечты, какой для меня была любовь Клары. В первый раз женщина овладела мной.
Я был ее рабом, я желал только ее, я хотел только ее. Ничто более не существовало вне и за ней. Вместо того, чтобы потушить пожар этой любви, обладание каждый день оживляло пламя. Каждый раз я опускался все ниже в горящую бездну ее желаний и каждый день я все больше чувствовал, что вся моя жизнь пойдет на то, чтобы отыскать, дотронуться до ее дна. Как согласовать, чтобы я, будучи завоеван — душа, тело и мозг — этой нерасторжимой, непреложной и мучительной любовью, должен сейчас же бросить ее? Безумство!
Эта любовь вошла в меня, как мое собственное тело. Она соединилась с моей кровью, с мозгом моих костей; она владела мною всем; она была мною! Отделить меня от нее, значит, отделить меня от самого себя; значит, убить себя. Еще хуже! Было бы невероятным кошмаром, чтобы моя голова была на Цейлоне, мои ноги — в Китае, разделенныя морскими безднами, и чтобы я старался жить обоими этими отростками, которые никогда больше не соединятся! Как, даже завтра не будут уже больше моими эти мерцающие глаза, эти пожирающие губы, с каждою ночью все более неожиданное чудо этого тела с божественными формами, с безумными объятиями и, после долгих схваток, могучими, как преступление, глубокими, как смерть, эта невинная болтовня, эти мелкие жалобы, эти смешки, эти легкие слезы, эти утомленные песенки ребенка или птицы, разве это возможно? и я лишусь всего того, что мне нужнее для дыхания, чем легкие, для мышления, чем мозг, для обогащения горячей кровью моих жил, чем сердце?! Не может быть! Я принадлежал Кларе, как уголь принадлежал пожирающему и уничтожающему его огню. Обоим нам, и ей, и мне, такой невероятной казалась эта разлука, такой безумно химерической, настолько противной законам природы и жизни, что об этом никогда не говорили. Еще накануне наши две соединившиеся души, даже не высказывая этого, думали только о бесконечности путешествия, как будто бы везший нас корабль должен был везти нас постоянно, постоянно… и никогда, никогда не приставать ни к какому берегу. Потому что пристать к какому-нибудь берегу, значит — умереть!
И, однако, вот я должен спуститься туда, углубиться туда, в это зеленое и в это красное, исчезнув там, в этом неизвестном… еще более одиноком, чем когда-либо. И вот Клара сделается только призраком, потом маленькой, серой, едва видимой точкой в пространстве… потом ничем… потом ничем… ничем… ничем… ничем!.. Ах! Все, только не это!.. Ах!.. Пусть море поглотит нас обоих!
Море было нежное, спокойное и сияющее! Оно благоухало запахом счастливого берега, цветущего сада, любовного ложа, что вызывало у меня слезы на глазах.
Палуба оживилась. Только одни радостные физиономии, взгляды, расширенные от ожидания и любопытства.
— Мы входим в залив. Мы в заливе.
— Я вижу берег.
— Я вижу деревья.
— Я вижу маяк.
— Приехали! Приехали!
Каждое из этих восклицаний, словно камень, падали на мое сердце. Мне не хотелось видеть перед собой этот еще далекий, но так явственно видимый остров, к которому меня приближал каждый поворот винта и, отвернувшись от него, я созерцал бесконечное небо, в котором мне хотелось потеряться, как эти птицы, там, вверху, пролетавшие в эту минуту в воздухе и так легко исчезавшие.
Клара не замедлила присоединиться ко мне. От слишком ли сильной любви, от слишком обильных ли слез, — ее веки потемнели, а глаза, в своих синих кругах, выражали сильную печаль. В ее глазах было даже больше, чем печаль: на самом деле в них было страстное сожаление, и побеждающее, и сострадательное. Под тяжелыми темно-золотистыми полосами на лбу у нее была складка тени, складка, какая образовывалась у нее в минуты сладострастия, как и в минуты печали… Какой-то запах, странно опьяняющий, шел от ее волос. Она просто сказала только одно слово:
— Уже?
— Увы! — вздохнул я.
Она надевала свою шляпу, маленькую морскую шляпку, которую прикрепляла при помощи длинной золотой шпильки. Ее обе поднятые руки обрисовывали ее бюст, и я видел, как обрисовывались его скульптурные линии под покрывавшей его белой блузкой. Она заговорила снова несколько дрогнувшим голосом:
— Вы думали об этом?
— Нет.
Клара закусила губу, на которой показалась кровь.
— Ну, что же? — сказала она.
Я не отвечал. У меня не было силы ответить. С пустой головой, с раздираемым на части сердцем, я хотел бы исчезнуть в небытие. Она была взволнована, очень бледная, за исключением губ, которые, показалось мне, были краснее и тяжелее поцелуев. Долго ее глаза были устремлены на меня вопросительно.
— Судно стоит в Коломбо два дня… А потом оно уедет, вы знаете это?
— Да! Да!
— А потом?
— А потом — конец!
Могу ли я чем-нибудь помочь вам?
— Ничем. Спасибо! Ведь все кончено!
И, сдавливая рыданья в горле, я бормотал:
— Вы были для меня всем. Вы были для меня более, чем всем. Не говорите со мной больше, заклинаю вас! Это слишком печально, слишком бесполезно печально. Не говорите со мной больше, потому что теперь все кончено.
— Никогда ничего не кончено, — произнесла Клара: — Ничто, даже со смертью.
Зазвонил колокол. Ах, этот колокол! Как он ударяет по моему сердцу! Как похоронно звонит он в моем сердце!
Пассажиры столпились на палубе, кричали, восклицали, прерывали один другого, направляли лорнеты, очки, фотографические аппараты на приближавшийся остров. Нормандский дворянин, показывая на массу зелени, рассказывал о джунглях, непролазных для охотника. И посреди толкотни, шума, двое китайцев, равнодушные и задумчивые, скрестив руки на своих широких рукавах, продолжали свою