16
Поднявшись с земли, я закинул за плечи вещевой мешок с остатками сухарей, хлеба и не спеша прошел километра два, а может быть, и больше, совершенно не зная, сколько еще шагать мне до ближайшего леса, чувствуя, что силы мои на исходе. Я стал зябнуть. Пока не наступил рассвет, надо было где-то укрыться, найти место для сна и отдыха. Свернув с дороги, я долго шел вдоль полоски ржи по узкой меже и, на свое счастье, наткнулся на куст ивняка. Он был многоствольный, с густыми молодыми побегами. Над полем стояла глубокая ночь. После разгоряченной ходьбы в одной гимнастерке было холодно. Достав нож, нарезал веток. Из одних устроил постель, другими укрылся. Спал плохо, просыпаясь от холода и сырости, все время ворочался с боку на бок: ныли раны, мучили мысли об одиночестве. Когда проснулся, было уже светло.
Скинув с себя ветки, я встал, облитый солнечным теплом и свежестью раннего утра. Осмотревшись, увидел, что ивушка, давшая мне первый ночлег, росла близ дороги, исполосованной следами чужих, ребристых автомобильных шин. Тут же серело увлажненное росой пепелище недогоревших чурок, отдающих запахом керосина, рядом валялись сигаретные окурки, обрывки бумаг от пачек немецких галет. Надо было скорее уходить прочь от этого места.
Километрах в трех в стороне от дороги зеленела густая, освещенная утренним солнцем небольшая рощица. К ней я и направился, чтобы переждать день. Рощица оказалась сельским кладбищем, буйно заросшим кустами сирени. Лучшего укрытия нельзя было и придумать.
Обогнув несколько оград с деревянными крестами, войдя в кусты, решил обследовать кладбищенскую окрестность. Вдалеке виднелась деревушка, дымили трубы. Я успокоился. Если кто придет копать могилку, то не сразу меня обнаружит.
Забравшись в самую гущу кустарника, нашел подходящую ямку, густо заросшую пыреем, нарезал веток сирени, положил под голову вещевой мешок и не заснул, а будто провалился в бездну.
Проснулся от страшного грохота. Кусты сирени трепал ураганной силы ветер. Я вскочил. Темно-сизая туча, вспарываемая сверкающими молниями, наступала с юго-востока широким дождевым фронтом. Первым делом решил закурить. Достав мешочек с табаком, свернул объемистую аппетитную цигарку. Сколько ни бился, зажигалка не вспыхивала: кончился бензин. В самый раз бы покурить, втянуть дымок...
Хлынул тяжелый, холодный ливень, да такой, что вокруг все потемнело. Сквозь струи дождя нельзя было различить потемневшие от воды деревянные кресты.
До полных сумерек небо обрушивало на землю сплошные потоки воды. Дождь перестал, когда кругом стояла черная, непроглядная ночь. Насквозь промок не только я, но и мой вещевой мешок. Хлеб и сухари превратились в сплошное месиво.
Еще днем я снял солдатские ботинки. Они оказались мне слишком велики и натерли ноги. В одних шинельных чулках я покинул кладбище, боясь, что простужусь, потеряю сознание и снова попаду в лапы гестаповцев.
Я знал, что близко село. И хотя меня тянуло к теплому очагу, хотелось выпить стакан, малинового чая, но заходить в незнакомую деревню без соответствующей разведки было опасно. Вскоре я продрог так, что у меня стали неметь конечности, и решил все-таки пробраться в отдельный сарай или баньку, которые нередко ютятся на отшибе.
Казалось, что тертому, битому — опыта не занимать. Но... Нелегко было шагать в темноте по раскисшей дороге, когда ноги то увязают в грязи, то скользят, разъезжаются в промокших чулках, как на смазанных лыжах. Перебитая в локтевом суставе рука не разгибалась, и равновесие было держать нелегко: я то и дело падал в грязь. С великим трудом, опираясь на одну руку, поднимался из переполненной водой колеи и опять упорно брел, спотыкаясь на каждом шагу. Не знаю, какое я одолел расстояние, как вдруг почти рядом раздался в темноте раскатистый смех и слова песни на чужом языке. Я вздрогнул и замер на месте. Простояв в оцепенении несколько секунд, круто повернул обратно и зашагал по грязи, чутко прислушиваясь к чужим словам песни, к частым толчкам своего сердца. Сознание заработало четко: «О нашем побеге наверняка уведомлены не только близкие к городу гарнизоны противника... Но куда идти?»
Я решил обойти занятую противником деревню и поискать другую, где нет фашистов.
Сыро, грязно, темно, и что ни шаг — то лужа воды. Хоть бы звездочка какая выглянула!..
По обеим сторонам дороги стояла высокая рожь. «Она меня и укроет»,— подумалось мне. Свернув с колеи, я, как в студеную воду, окунулся в густюшее намокшее жито, совсем не подозревая, что мне придется вытерпеть. Сгоряча прошел сотню метров и только тут почувствовал боль в ногах и быстро сообразил, что от моих чулочков могут остаться лишь одни лоскутки. Садиться и надевать ботинки на распухшую ногу? Об этом даже думать было страшно. Пошел вперед напропалую. Но чем дальше, тем было труднее. В глубине поля рожь полегла, перепуталась. Я никогда в жизни не испытывал таких мучений, как в ту ночь, когда продирался через это, казалось, бесконечное поле поваленной ржи.
Наконец-то выбрался на проселочную дорогу. Куда она вела, я не знал и брел тихонько, держа ориентир на редкий собачий лай. Стучать в хату я не собирался. Спустившись в небольшую лощинку, почувствовал под ногами стерню — знать, где-то близко сено. И действительно, поднявшись на пригорок, увидел в темноте сарай. Это был самый великий дар той сверхужасной ночи.
Когда я вошел внутрь, то почему-то поверил, что спасен. Левая от входа сторона сарая была заполнена душистым сеном. Выдернув мягкую охапку, я сел на нее. От сухих трав шло то самое райское тепло, к которому я привык с детства, а потом на службе в кавалерии, когда устало валился в заполненный сеном станок.
Подавив томительное желание покурить, я развязал вещевой мешок и с отвращением заставил себя поесть мокрого хлебного месива, залез на верх сеновала, зарылся глубоко, согрелся и заснул. Я был так измотан, что, наверное, проспал бы долго, если бы не услышал сквозь сон женский голос:
— Осторожно, гляди не зацепи...
— Ничего. Прошла,— раздался в ответ более звучный и молодой голос.
Две женщины, видимо хозяйки этого сарая, вкатили скрипучую телегу и начали брать вилами сено. Из их разговора я понял, что это мать и дочь, которым староста велел сегодня же сдать воз сена по заготовкам.
— Нагребем ли столько? — спросила молодая.
— Уж сколько будет. Где взять-то сухого?
Мне было нетрудно определить, что сено выгребут до последней охапки вместе со мной. В аховом оказался я положении. Выйти к ним — испугаются, поднимут шум. Грязный, небритый, я своим видом мог напугать кого угодно. Вскоре из разговора матери с дочерью я понял, что вчера вечером к ним в поселок прибыла воинская часть и встала на постой. Фашисты заставили жителей истопить баню, мылись и до поздней ночи стирали свое белье. Тихо разговаривая, женщины обменивались впечатлениями о том, как гитлеровские солдаты гонялись за курами и поросятами, как пристрелили привязанного теленка.
Вилы уже совсем рядом вспарывали мягкое, пышное сено, а я все еще не решался пошевелиться, заговорить. И когда железные острые концы почти нащупали мой бок, как можно тише и спокойнее подал голос:
— Хозяюшка! Осторожно! Не бойтесь живого человека.
— Ой, мама!— вскрикнула дивчина и отдернула вилы.
— Кто там, господи!— спросила мать.
— Раненый, мамаша!— ответил я и, раздвинув сено, поднялся.
— Господи боже ж мой!— повторила пожилая, стоявшая на возу женщина.— Откуда вы, родимый? Ох, горе горькое!
Я решил не лукавить. Слово «родимый» обдало материнским теплом.
— Бежал от немцев.
— Может, это вас...
— Погоди, мама, погоди,— прервала ее дочь.— Вы, наверное, голодный?
— Спасибо. Сами понимаете...
Меня трясло. Обмундирование было еще сырым, раны горели, особенно на ноге. Зуб на зуб не попадал. Поняв мое состояние, хозяйка сказала дочери: