Надежно прикрытый низкорослыми елками, я стоял и всматривался в лицо молодой женщины, одетой в серый, городского пошива, жакет, в темно-синюю юбку, свисающую к голенищам кирзовых сапог. В одной руке она держало какой-то сверток, в другой — плетёную корзину. Ничего подозрительного в ее облике я не нашел.
У Клавдии под накинутым на плечи пиджаком тоже виднелась корзина с торчащими перьями зеленого лука. Приложив два пальца к губам, она так лихо, по-мальчишески свистнула, что, подавив сомнения, я откликнулся.
— А свистеть-то, Клава, не договаривались,— выйдя из кустов, проговорил я и, поздоровавшись с незнакомой женщиной, не спускал с нее пристального взгляда.
Понимая мою настороженность, она торопливо, с волнением заговорила:
— Мне Клава сказала, что вы командир...
— Об этом мы тоже с ней не договаривались, а наоборот...
— Вы меня извините, Лида — жена политрука,— заторопилась с ответом Клава.— Мы с мамой посоветовались и решили, что ей второй раз идти трудно, а мне одной боязно...
— Хорошо, Клава, хорошо. Спасибо маме. Она обещала, потому я и волнуюсь... Значит, вы жена политрука? Где служили?
— Мой муж служил в Смоленске. Перед самым началом войны отправил меня сюда с детьми в деревню, к родственникам. Тут я и застряла. Политрук Николай Федорович Тобольцев. Может, где встречались?— Она вложила в последние слова всю силу печали и надежды.
Что я мог ей ответить?
Во время наших рейдов по тылам противника нас так спрашивали в каждом доме. Дети, соскучившись по отцам, жались к нам с затаенными в глазах вопросами.
— Ожиданием живем...— Лида вздохнула.— Что только не передумали... Вы не представляете, как я обрадовалась, что увижу родного, советского командира, столько пережившего.— И, спохватившись, засуетилась:— Я табаку принесла, хлебца, картошки молодой сварила. У Клавы вон молоко, морковка, лук. Пиджак вот... Извините, какой уж есть.
Клавдия сняла с плеч темно-серую одёжу и подала мне. Стеганный на вате пиджак из так называемой чертовой кожи был сущим кладом — в нем не страшен ни дождь, ни холод ночной.
— Спасибо, дорогие, спасибо,— горячо и растроганно прошептал я.
— Мы радехоньки помочь. Давайте присядем,— проговорила Лида.— Мы немножко побудем с вами... Сначала поешьте, а потом расскажите, что знаете. Вы ведь недавно от своих-то. Говорят, наши с зимы под Ярцево, а дальше пока никак не могут пробиться...
Я ел еще теплую картошку, запивал молоком и рассказывал о том, в каких боях довелось участвовать.
— Нельзя сразу наступать на многих направлениях. Линия советско-германского фронта тянется на тысячи километров. Придет время, прогонят гитлеровцев из Ярцево, из Смоленска. Думаю, что недолго осталось вам ждать наших.
— Не знаю, когда уж и дождемся...— В словах Лиды были и печаль, и мольба.
Пока я докуривал цигарку, она с Клавой переложила в мой вещевой мешок продукты, вылила во фляжку остатки молока. У меня образовался такой запас продовольствия, который избавлял от многих существенных забот и ненужного риска.
Уточнив, где и в каких селах стоят вражеские гарнизоны, полиция, я горячо поблагодарил Лиду и Клаву за все, что они для меня сделали. Мне было тепло не только от просторного пиджака. Согревало тепло людское, кусок хлеба, разделенный с детьми политрука Тобольцева... Попрощавшись с женщинами, я, опираясь на можжевеловый посох, двинулся дальше по лесной тропе, залитой потоками вечернего света. Полной грудью вдыхал живительный ягодный воздух, вслушивался в лесные тихие шорохи.
Стало смеркаться. Лесная дорога вывела меня к большому хлебному полю. За ним виднелись крыши домов, над которыми уже кучерявились хорошо различимые на закате вечерние дымки. Зная, как трудно пробираться через поле, я обогнул его по краю леса. Всплыла над хлебами луна, похожая на крупный желтый ломоть нашей уральской дыни, освещая уснувшее ржаное поле. Светло стало как днем.
Я пошел краем ржаного поля и неожиданно уперся в речку, заросшую по обеим сторонам густым тальником и ольхой, где дружной, хлопотливой скороговоркой верещали лягушки. Терпко пахло черемухой, смородиной и чабрецом. Звонко просвистев крыльями, взлетели куропатки. Они заставили меня вздрогнуть, остановиться. Невольно подумалось: «Неплохо бы похлебать супчика и обглодать птичье крылышко».
Однако мечтать при луне на берегу незнакомой речушки было некогда. Я решил быстро перейти ее и укрыться в бору. Однако преодолеть эту «махонькую» речушку вброд оказалось не так-то просто. Нужно раздеваться, снимать ботинки, мочить бинты и раны, к которым я успел притерпеться. Такая незадача, хоть плачь. Внезапно вспомнил, что у таких речушек, приветливо овивающих русские села, всегда ютятся на юру деревянные баньки. А где баня, там непременно должна быть кладка для перехода на ту сторону. Немало таких переправ мне встречалось во время боев в той же Смоленской и Калининской областях.
Искать переправу решился не сразу. Деревня близко, пьяные выкрики, на чужом языке долетают до моих ушей, большой ломоть луны тонет в речной прогалине, простреливая белым светом каждый прибрежный кустик.
Дождавшись, пока угомонились в селе крикливо гортанные голоса, я осторожно пошел вдоль берега к деревне и вскоре заметил освещенное луной строение. Я угадал — это была банька. От нее к берегу скатывалась серая утоптанная тропинка, упирающаяся в деревянную кладку.
Сердце забилось тревожной, победной радостью. Везло мне в этот день крепко. Почувствовав запах березовых веников, я пошел к предбаннику и задел ногой консервную банку: предательски загремев, она отлетела к открытой двери. Я вздрогнул и остановился. В предбаннике кто-то ворохнулся, что-то скрипнуло, зашипело приглушенно. Я пригвожденно замер на месте. Однако вскоре понял, что в предбаннике куры. А сердце под пиджаком бух, бух, словно места ему там не хватало, и коленки вроде чужие стали.
Придя в себя, заглянул в предбанник (и да простит мне хозяин!) — решил пополнить свои продовольственные запасы... Затем перешел на другую сторону речушки.
Идти по скошенному лугу было легко. Душа моя пела. Луна, вскарабкавшись выше темнеющего бора, мягко освещала копны сена. Я выбрал одну, что поменьше, разгреб сухое, духовитое разнотравье и присел передохнуть, радуясь тому, что все обошлось удачно.
Потом связал обмоткой охапку сена и, взвалив ее на плечи, двинулся к лесу. В чаще я выбрал глухое, укромное местечко среди молодого ельника. Нарезав лапника, аккуратно уложил его ровньш слоем, пышно устлал луговым сеном, соорудил изголовье, куда надежно пристроил мешок с запасом провизии. Укутавшись пиджаком, навалил на себя пласт сена.
Давно я не спал таким глубоким, спокойным сном. Проснулся оттого, что сквозь высокие сосны и ельник проник и нащупал мое лицо теплый утренний луч. Сбросив с себя пиджак, я обомлел: рассыпавшись по всей поляне, как гвардейцы в высоких белых шапках, стояли на крепких белых ногах боровики...
Я поднялся, пошел искать воду по старой лесосеке. Неожиданно отыскал канавку, ведущую к небольшому болотцу. Умывшись, ополоснул консервную банку и наполнил чистой родниковой водой. Возвращаясь обратно, собрал в шапку с десяток крепких грибов, высыпал на сено и принялся ощипывать курицу, взятую ночью в предбаннике. Она оказалась нагульная, тяжелая. Опалив ее на жарком костре, сварил разделанную тушку по частям. Но курятины съел на удивление мало. Больше всего пил крепкий, приправленный грибами бульон, экономно закусывая хлебом. Оставшееся мясо и тушенные на курином жиру, мелко нарезанные грибы плотно уложил в консервную банку. По моим подсчетам, я на целых три дня был обеспечен пищей.
В тот день на десерт у меня был чай с малиной. После сытного харча вновь крепко поспал на своей импровизированной постели.
Под вечер я снова тронулся в путь.
Медленно продвигаясь краем леса, увидел издалека на противоположной лесной опушке стадо. Маскируясь в подлеске, решил осторожно приблизиться к нему и найти пастуха.
Пастушечье дело мне хорошо знакомо. Я с детства пас свою скотину вместе с соседними мальчишками. На Южном Урале поздно выпадает снег и скот пасут в тугае по чернотропью почти до конца ноября. Много раз сиживал в юрте у костра с исконными степными кочевниками. Слушал, как надо