делает честь вашему воображению, Рывчин, но совершенно не объясняет наблюдений.
— Она объясняет, почему не видна одна из звезд. Мы думаем, что это черная дыра, а на самом деле…
— А на деле, — подхватил Саморуков, — там не черная дыра, а коллапсар, что одно и то же.
Через секунду шеф стоял около Юры, говорил вместо Юры, рассуждал убедительно и логично, и даже абалакин-ские ребята, сначала возмутившиеся перерывом в Юрином рассказе, слушали молча.
Юра был бледен, мел сыпался из его руки на пол мелкой крошкой. Я понимал его состояние: Юра не хотел стать окончательно саморуковской тенью, говорить только то, что хочет шеф, следовать лишь идеям шефа.
Я почти физически ощущал, как мучительно сейчас Юре, как не хочет он идти за шефом по обломкам своей гипотезы, как ищет он новые доводы и не находит, потому что шеф тоже не лыком шит и, когда выходит к доске, излагает только то, в чем окончательно убедился У Юры была оригинальность, у Саморукова — трезвая мысль. И теперь трезвая мысль доказывала оригинальности, что место ее в кабинете, а не на общей дискуссии. Ребята слушали раскрыв рты, а я хотел крикнуть: это ж неправильно!
Все было неправильно в доводах Саморукова. Все точно базировалось на спектрах, и все не так. Я видел Дзету Кассиопеи, видел жизнь на розовой планете, испепеляемой звездным ветром. Я знал, что там нет коллапсара. Вот в чем мучительная беда астрономии — как в поисках преступника, где нет ни единой прямой улики, только косвенные, а главное, нет ни одного свидетеля, кто видел бы все, кто мог бы встать и сказать: дело было так.
Я — свидетель.
Но я не могу говорить. Как назвать показания очевидца, если он не знает, видел ли все на самом деле или происходит с ним странная игра воображения, от которой можно избавиться дозой лекарства?
Саморуков отшвырнул мел. В зале нарастал шум, разговоры перекинулись по рядам. Не то чтобы ребятам стало неинтересно, но они уже поверили аргументам Саморукова. А я смотрел на Юру. Он сел на свое место в первом ряду и разглядывал дерево за окном.
Чем я мог помочь? Юре — ничем. Он тоже был не прав, как и шеф. Я встал и пошел из зала. У двери сидел Валера и слушал дискуссию с видом высшего арбитра. Только двое слушали из академического интереса, зная, что они лишние здесь. Валера и Абалакин.
И еще я, конечно.
6
Звездолет должен был стартовать в двадцать два часа. Экспедиция предстояла трудная, и на первом этапе сам шеф взялся вести мой корабль. Звездочка была слабой, пятнадцатой величины, и Саморуков доверял мне еще не настолько, чтобы выпускать одного на такой объект. Сложность заключалась именно в слабости звезды — автоматика дает наводку по координатам, но это значит, что в окуляре искателя появляется около двух десятков звезд примерно равной яркости и до сотни — более слабых. Они разбросаны в поле зрения, как горох на блюдце, и ты не знаешь, какая горошина твоя. Искать ее нужно по неуловимым приметам. Ювелирная работа, от которой начинают мелко дрожать руки и слезиться глаза.
На пульте зажглась сигнальная лампочка и одновременно под полом загудело, дрожь прошла по ногам. Включилась экспозиция, заработал часовой механизм. Звездолет стартовал.
— Так и держите, — сказал шеф, выпрыгнув из люльки наблюдателя. Он подошел к пульту, поглядел из-за моей спины на показания приборов.
— Хорошо, — сказал он. — Будьте внимательны, Костя, сегодня важный объект.
— В чем важность? — спросил я. — Коллапсар уже найден.
Что-то в моем голосе не понравилось Саморукову — наверно, я не сумел сдержать иронии. Он сел на стул, покрутился на нем, глядя не на меня, а в пустоту купола.
— Вы были на семинаре?
— Был…
— Юра молодец. Красивая идея. Я просто обязан был ее зарезать.
Я молчал. Я не понял этого рассуждения.
— Вам кажется странным? По-моему, все просто. Гипотеза о коллапсаре объясняет все наблюдательные данные. Возможны ли иные объяснения? Конечно. Но пусть их ищут другие. В астрономии, Костя, проще, чем где бы то ни было, выдвинуть десяток оригинальных, красивых идей. Например, в системе Дзета Кассиопеи могут быть два кольца наподобие Сатурновых. Только в сотни раз больше и в тысячи раз плотнее. Кольца наклонены друг к другу, и в двух точках происходит вечное перемалывание частиц, а другая часть колец создает затмения. Похоже? Но менее вероятно. С опытом приучаешься такие гипотезы держать при себе. И уж тем более Юра был обязан посоветоваться со мной прежде, чем излагать свою идею на общем семинаре.
Саморуков, должно быть, сам удивился тому, что так долго втолковывал мне очевидные для него истины. Он и не подумал спросить, дошло ли до меня, согласен ли я. Встал и пошел в темноту. Где-то в словах его была правда. Одна гипотеза или сто — мнения, не больше. Стоишь перед занавесом и на ощупь определяешь, что за ним. А я вижу, что за занавесом, хотя сам не могу свыкнуться с этим и ничего не понимаю в звездах. Но я не строю гипотез, говорю то, что вижу. Или не говорю. Пока не говорю. А должен ли?
Я пошел к телескопу — я уже мог делать это в полной темноте, не рискуя ушибиться о выступающие части конструкции. Отыскал наблюдательную люльку, поехал вверх. В окуляре искателя было сумрачно и пусто, темное озерцо медленно колыхалось, и на дне его я едва разглядел с десяток неярких блесток. Я выключил подсветку, нити пропали, и тогда там, где, по моим предположениям, остался центр, грустно улыбнулась желтоватая звездочка. Слабая, немощная, она даже мерцала как-то судорожно, не в силах сопротивляться течению воздуха в стратосфере.
Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову поглядеть в главный фокус. Там, на самой верхушке трубы, куда сходились отраженные четырехметровым зеркалом лучи, тоже была окулярная система. И была маленькая кабинка для наблюдателя в самой трубе телескопа, около его верхнего края. В кабинке нужно было согнуться в три погибели, чтобы не загораживать от зеркала света звезд, и глядеть в окуляр— это уже не пятьдесят сантиметров искателя, это все четыре метра, гигантская чувствительность. Слабенькая моя звездочка там, в главном фокусе, наверно, полна сил.
Я никогда не поднимался так высоко под купол. Будто в ночном полете: глубоко внизу земля и неяркий свет у пульта, как огни далекого города. А совсем рядом над головой— твердь неба, до которой можно дотронуться рукой и ощутить ограниченность мироздания. Люлька медленно выдвигалась на телескопических захватах, я еще не научился хорошо управлять ею и двигался толчками. Звезды в прорези купола скакали с места на место, и от этого кружилась голова.
Верхний край трубы оказался у меня под ногами, он отграничивал мерцающее нечто, тускло светящееся, как дорога в преисподнюю: это внизу, в пятнадцати метрах подо мной, ловило звездный свет главное зеркало. Представилось, как я перелезаю в кабинку, как теряю равновесие…
Это было мимолетное, но неприятное ощущение — в следующую секунду я уже стоял обеими ногами на мягком полу наблюдательной кабинки. Здесь оказалось очень удобно, как в спускаемом аппарате космического корабля. Мягко светился пульт, и окулярная панель была не над головой, а перед глазами, смотреть было удобно, хотя и непривычно.
Я выключил подсветку пульта, и звездолет мой стартовал в непроглядную черноту.
Я окунулся в звездный океан. Не в озерцо, как в искателе, а в огромное море. Стартовые двигатели отключились, и мы неслись в пространстве по инерции — в глухой тишине, и мне показалось, что звезды, мерцая, шепчутся между собой. Я смотрел на ту, что была в центре. Все звезды лежали на черном бархате, как рубины в музее, а эта — моя — не лежала и висела над ними, необыкновенная в своем таинственном поведении. Эффект был чисто психологическим — оттого, что звезда была ярче других, — но мне показалось, что она неудержимо приближается, что звездолет мой мчится на недозволенной скорости,