шлейфом пламени. Погодите! Значит, я могу видеть детали на планетах, но не в нашей Солнечной системе, а в других, где и самое-то существование планет еще не доказано. Какая же разница между Марсом и планетой в системе Новой Хейли? Расстояние. Я вижу то, что в далекой дали, и не могу различить того, что под самым, можно сказать, носом. Я и это записал в тетрадку. Пусть наберется хотя бы с десяток фактов — потом попытаюсь отыскать систему.
А может, я напрасно за это взялся? Может, дело в свойствах организма, которых я не знаю? Я не специалист — вот в чем беда.
А кто специалист? Кто специалист по явлению, которое никем и никогда не наблюдалось? Я — первый. Не на кого свалить ответственность. Может, так и становятся учеными? Бросают человека в водоворот — плыви. Выплывешь — хорошо, будешь ученым.
Когда я поздним вечером выполз из библиотеки на свет божий, то шел наклонив голову — она казалась мне настолько распухшей, что я боялся задеть ею о потолок. Я нахлобучил кепку, приготовился бежать домой под дождем. И на пороге остановился. Было тепло. Ветер стих, и вечерняя тишина бродила по двору, осторожно шурша гравием. Тучи разошлись, только на западном горизонте они еще стояли толпою, будто торопились удрать подальше и в спешке устроили у горизонта неимоверную пробку. А сверху рассыпались звезды.
Дома я наскоро заварил чай, жевал хлеб с колбасой, соображал, кто сегодня наблюдает. Кажется, по расписанию кто-то из планетчиков. Плохо, если так: планеты для меня — что пустое место. А шеф-то не понадеялся на наше небо. Где он сейчас? Сидит под куполом ЗТШ или, может, уже отснял спектры и несет вахту у фотометра? А Лариса? Завтра — седьмое. У Ларисы собрались, наверно, ее институтские подруги с мужьями. Разговаривают, танцуют. Людочка спит, раскинув руки…
Стеклянные двери в здании Четырехметрового были закрыты, и на мой звонок, шаркая комнатными туфлями, вышел вахтер дядя Коля. Он подслеповато разглядывал меня, загородив проход.
— Шел бы спать, парень, — сказал он наконец. — Праздник нынче, ну и празднуй.
— Наблюдать надо, дядя Коля, — сказал я, предчувствуя, что обстановка изменилась и не обошлось без воли шефа.
— Наблюдают, — сообщил дядя Коля. — А тебя пускать не велено.
— Почему? — я разыграл удивление просто для того, чтобы выудить у дяди Коли информацию.
— Самовольный стал, — пояснил вахтер. — Доверия тебе нет. Телескоп — машина точная.
Я повернулся и пошел, поздравив дядю Колю с праздником, на что тот отозвался как-то невнятно, чем-то вроде «на посту не пью». В двух метрах от башни телескопа было темно, как в дальнем космосе, — огни в поселке погашены, луна еще не встала. Только звезды глядели сверху и сокрушенно подмигивали — что, не повезло?
А почему не пойти на Шмидт? — подумал я. Купол полуметрового телескопа системы Шмидта — с зеркалом и коррекционной линзой — казался крошкой после громады Четырехметрового. Вахтера здесь не полагалось, узенькая дверь была распахнута настежь, как разинутый люк маленького звездного катера — юркого и быстрого. С непривычки здесь негде было повернуться, и я шарил в темноте, натыкаясь то на цилиндр противовеса, то на стул, поставленный в самом проходе, то на покрытую чехлом приставку телевизионной системы.
— Осторожнее, молодой человек, не наступите на меня, — сказал тихий высокий голос, я его не сразу узнал — не ожидал встретить здесь Абалакина. Говорили, шеф теоретиков наблюдать не умеет и не стремится. Согнувшись крючком, Абалакин сидел на низком стульчике в углу, подальше от телескопа и приборов.
Я услышал характерный щелчок и завывающий звук протяжки — оказывается, Абалакин включил автомат и снимал одну и ту же звезду на короткой выдержке. Должно быть, собирался вести фотоэлектрические измерения — искать быструю переменность блеска.
— Присаживайтесь, — предложил Абалакин тоном радушного хозяина. — Хотите пить?
Он протянул мне термос, и я отхлебнул обжигающий напиток — это был крепчайший кофе, горький как полынь, у меня запершило в горле, я закашлялся. Но голова неожиданно стала ясной, как небо над куполом.
— Что вы снимаете? — спросил я.
— Новую Хейли. Хочу вашему шефу конкуренцию составить.
Новую Хейли! Я не пошевелился, не сразу до меня дошло, что это мою звезду Абалакин сейчас щелкает на короткой выдержке. Везение казалось слишком невероятным, чтобы я поверил.
— Шучу, конечно, — сказал Абалакин. — Какой из меня конкурент. Михаилу Викторовичу нужны спектры, а мне достаточно кривой блеска. Хочу ребятам задачку подсунуть — развитие оболочки Новой перед вспышкой… Дайте, пожалуйста, кассету. Справа от вас, на столике.
Я протянул руку и, не видя, взял холодную кассету ^новой пленкой. Абалакин между тем достал отснятую и спрятал в карман. Он заглянул в искатель, проверяя, не ушел ли объект, и пустил новую серию.
— Видно? — спросил я, стараясь не выдать волнения.
— Что? — не понял Абалакин. — Ах, это… Видно, почти на пределе. Хотите поглядеть? Там в центре желтоватая звездочка.
— И все? — спросил я с наигранным разочарованием.
— Все, — подтвердил Абалакин. — Слишком далекая звезда…
Я посмотрел в искатель. Пришлось нагнуться, вывернуть шею. Долго в таком положении не выдержишь, а что я смогу разглядеть за минуту-другую? В темно-синем блюдечке («А засветка поля зрения здесь сильнее, чем в Четырехметровом», — подумал я) плавало несколько неярких звезд. Посредине я разглядел нечто очень слабое, нечто неощутимое, как огонек свечи на вершине Медвежьего Уха.
Я не почувствовал мгновения прибытия, все произошло очень быстро, как в любительском фильме с трансфокатором. Я не заметил, как изменилась звезда, — не обратил внимания. Но зеленая моя планета все так же плыла по своей орбите справа от звезды, и сначала мне показалось, что ровно ничего не изменилось за две ночи. Но это был обман зрения, просто я еще не вгляделся. Потом я увидел.
Планета горела. Горела суша, покрытая сплошной, густой и липкой маслянисто-черной мглой. Сквозь клочковатый дым пробивались языки пламени. Мне они казались языками, за сотни световых лет, а там, вблизи, это были, наверно, океаны пламени, гудящие, ревущие, беспощадные, тупо съедающие все: почву, металл, постройки, машины, растения, стада животных — все, все, все…
И горело море. Наверно, в их океанах была не вода, а какая-то другая жидкость: иссиня-голубая в прошедшие мирные дни, а теперь такая тускло-желтая, вся встопорщенная красной рябью. Пламя в океане поразило меня больше всего, поразило ощущением совершенной безнадежности. Если горит океан — конец всему. Кожей лица я чувствовал, как согрелось от моего прикосновения стекло окуляра. Но мне казалось, что это пожар умирающей планеты согрел за много парсеков стекло и металл. Я знал, что ничего больше сегодня не увижу — слишком слаб телескоп, — но все на что-то надеялся. Я хотел знать — спаслись ли они? Ушли под землю? Скрылись в бронированных постройках? Улетели на диске-звездолете?
И в это время на ночной стороне планеты, где в серой мгле рваные клочья пламени были особенно заметны, выступили какие-то белые точки, похожие на маленьких мошек. Они возникали в пламени и разлетались во все стороны, как искры на ветру. Мне начало казаться, что точки — живые. Они вели себя как бактерии на предметном столике микроскопа. Конечно, они были живыми: я увидел, как одна из точек затрепыхалась, удлинилась и, совсем как в учебнике биологии, разлетелась на две половинки, две точечки, которые сразу разбрелись по сторонам, затерялись среди таких же точечек-бактерий, и снова забулькала, закипела мешанина точечек и пламени.
Неожиданно точки сорвались с мест, понеслись ко мне, впились в мозг. Я уже не видел серпа планеты, потому что его не было на небе, он поселился у меня в мозгу и раздирал его. Боль стала невыносимой. Кажется, я закричал. Точечки испугались крика, заметались, но не вернулись на свою планету, они просто гасли одна за другой, а боль ширилась, захватила меня целиком. Боль была везде — не только в моем теле, но во всей Вселенной.
А потом исчезла и она.