возвращался домой. Я вообще безумно всегда боюсь за своих детей. Животный страх испытываю, хотя никогда не показываю.
- А при столь трепетных отцовских чувствах вы могли бы на себя взять материнские обязанности?
- Да нормально это - бояться за своих детей. И потом, я же Дева, хотя грудью не кормил, обеды не готовил.
- Последняя роль в кино - авторитет криминального мира Барон. Как вы, народный артист, экс-депутат и экс-председатель Театрального общества, докатились до такой роли?
- Я начал катиться с самого начала. Одна из первых ролей в кино - это вор в законе Ленька Лапин по кличке Лапа в картине 'Верьте мне, люди'. И там, кстати, мне на лице сделали шрам. Когда режиссер Владимир Бортко начал снимать 'Бандитский Петербург', он вспомнил моего героя и предложил сделать такой же шрам.
А кроме того, я этого Барона, между прочим, знал.
- ???
- Я вспомнил, что как-то лет пятнадцать-семнадцать назад шел в театр вдоль Лебяжьей канавки. Вдруг ко мне подошел человек интеллигентного вида, с женой: 'Кирилл Юрьевич, мы вас прекрасно знаем. Мы ваши поклонники. Вы случайно не интересуетесь стариной?' - 'Интересуюсь', - отвечаю я. И он протягивает мне карточку, на которой написано: 'Юрий Михайлович такой-то, главный эксперт по антиквариату'. Где эксперт? У кого эксперт? Но я запомнил и визитку, и этого человека - худощавый, сутуловатый, с очень умным лицом и хорошей речью. В сериале он так и остался Юрием Михайловичем по кличке Барон. Хотя на самом деле у него кличка была Горбатый.
- Какое знание криминального мира, однако...
- Зря иронизируешь. В этом народе много интересных личностей встречается. Особенно раньше. Сейчас - так, мелочь с кулаками и цепями. Я серьезно изучал этих людей. И мне еще на первой картине помогал уголовный розыск Ленинграда.
- Но ваша последняя театральная роль - господин Маттиас Клаузен семидесяти лет в 'Перед заходом солнца'... Я хочу спросить, основываясь на чем, можно сыграть последнюю любовь очень старого человека?
- Ты спрашиваешь, возможно ли влюбиться? Абсолютно возможно. Дело все в том, что душа остается молодой. Это дряхлеет тело, оболочка изнашивается, как автомобиль. И его надо выбрасывать на свалку. Ну и потом я же актер, и у меня есть возможность пофантазировать на тему любви.
- Актеры - народ суеверный. Вы не боялись браться за роль, которую, по театральным преданиям, относят к разряду лебединой песни, то есть последней?
- Я знаю, что многие артисты отказываются от ролей, которые заканчиваются смертью. Но у меня, понимаешь ли, чуть ли не половина таких в репертуаре. И что мне делать? Хотя... в гробу лежать не люблю. Вот в 'Бандитском Петербурге' я должен был полежать в нем, но наотрез отказался.
Лебединая песня... Да тут какая бы роль ни была - она лебединая. Лучше уж такой лебедь, чем какая- нибудь чахлая синица. Знаешь, что меня больше пугало и останавливало? Что эту роль до меня играли глыбы - Астангов, Царев, Симонов. Говорят, Сушкевич в этой роли был гениальным. Все это знаковые фигуры. А я?..
Ну потом пришел к тому, что совсем необязательно быть героической фигурой. Надо идти от себя и думать: 'Да, Клаузен был невысокого роста, худощавый'. Да и потом старик, я имею в виду драматурга Гауптмана, оказался мудрым. Какие бы просчеты он ни допустил в пьесе, он рассказал о человеке, который прощается с веком, недоволен им.
- Кирилл Юрьевич, если зачеркнуть всю жизнь и с начала начать, то вы...
- Да не знаю я. Может, я вообще артистом не был бы. Я свою жизнь начинал с других мечтаний. Я, например, люблю копаться в старых бумажках. Но не просто бумажках, а написанных аккуратным, каллиграфическим почерком. Может быть, я был бы хорошим архивариусом. Хотя нет, у меня нет системы. И несмотря на то что время от времени я расчищаю квартиру от завалов, у меня такой бардак.
Я люблю старые книги. У меня, например, есть прижизненное издание 'Ревизора', и мне его приятнее читать, чем книжку из серии 'Школьная библиотека'. А может быть, знаешь, я стал бы администратором или функционером в футболе. Вот я прихожу на стадион, как на праздник, и на великих футболистов смотрю, как на богов. А если бы я был функционером, я бы носил за ними майки. И был бы при своем любимом футболе.
Но сложилось как сложилось. Это жизнь.
- Ваша дочь Маша - актриса БДТ. Когда вам приходится распределять роли и очередь доходит до нее...
- Она никаких привилегий не получает. Протекционизма у нас в семье быть не может. После института Маша работала не в БДТ, а в ТЮЗе. И в наш театр пригласил ее не я, а наш режиссер, для постановки 'Трех сестер'.
Вообще я не терплю интриг, сплетен.
- И не участвуете в них? Как с такими качествами можно быть руководителем театра?
- Наверное, это трудно. Наверное, я плохой худрук. Я в послед-нюю очередь узнаю о романах в театре, меня легко можно провести.
- Но как в таком случае вы строите взаимоотношения с примадоннами, поступки которых - вне всякой логики и законов? Выходит, что вы в театре белая ворона, как парторг, попавший сюда по разнарядке?
- Я бы с парторгом не сравнивал себя. Они, раньше направляемые партией в театр, ничего в нем не смыслили. А я все знаю. Мое нежелание жить по законам закулисья, но знание этих законов - вот что дает мне силу общаться с примадоннами и женского, и мужского пола.
- Все-таки, Кирилл Юрьевич, вы какой-то неправильный артист: а) баек не рассказываете, б) в закулисную жизнь не играете. Соврали - и то признались.
- А может, мне это помогает - беловоронистость. Как помогает? Ко мне всегда хорошо относился Товстоногов. Однажды меня вызвал первый секретарь Ленинградского обкома Романов. Мы полтора часа разговаривали, и я пытался убедить его в том, что Товстоногов (в то время к нему относились как к внутреннему диссиденту) - это художник, составляющий честь города, его не надо третировать, а надо поддерживать.
И вот кто-то из доброхотов пересказал Товстоногову весь мой разговор с Романовым, только ноборот: что я рвусь к власти, прошу его убрать. Товстоногов как будто бы перестал меня замечать. Я переживал, потом не выдержал: 'Я такой человек, скажите мне прямо в глаза...' И тут он как с цепи сорвался: 'Да, Кира, мне рассказали...' В общем, все выяснилось, и у нас установились такие отношения, что он мне поверял самые интимные свои мысли. Я терпеть ненавижу недоразумения, я люблю все выяснить до конца.
- Как всякая белая ворона, Лавров одинок?
- Чувствую себя одиноким.
- Вы так много курите. А возраст? Здоровье?
- Полторы пачки в день уходит. А что здоровье? Как масло коровье, говорил Чебутыкин.
- Да вы философ?
- Философ. Я знаю, что в театре (да и не только в нашем) может наступить период упадка. Но все равно - театр останется. И, как говорил Чехов, придут новые, те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свою жизнь так глупо, так безвкусно. Те, может быть, найдут средство, как быть счастливыми. А мы... у нас одна надежда. Надежда, что когда мы будем почивать в своих гробах, то нас посетят видения. Быть может, даже приятные.
Нет такого человека, который бы не любил анекдотов - про Василия Иваныча с Петькой, очередного президента, разумеется, и про мужа, что вернулся из командировки, а там... Ситуационные, чернушные, абстрактные и даже те, которые строятся только на игре интонации - все хороши.
Но заметьте, что практически нет узкопрофильных образцов устного народного творчества - про врачей, переводчиков. Нет, про пьяного слесаря и чукчу-хирурга, который 'ничегонепонимает', еще услышать можно, но чтобы так многосерийно...
А вот театр и тут на привилегированном положении. Все-таки прав был Чехов, который отмечал в своей пьесе 'Чайка', что 'артистов у нас любят больше, чем купцов'. Любят, а поэтому и сочиняют про них анекдоты. Причем кто сочиняет? Да сами же артисты или те, кто бродили и бродят за кулисами и фиксируют,