дома, с витыми лесенками и окнами в узорных свинцовых решетках. Широкий стол на львиных лапах весь покрыт рукописями, нотами, старыми сборниками песен, собственноручными нотными записями Бернса.
Первый том 'Музыкального музея' он посылает своему дорогому другу, Пэгги Чалмерс. Он обещает в следующем томе написать специально для нее песню - 'если мне попадется какая-нибудь великолепная старая мелодия'. Пока что он посылает набросок: 'хотя доктор Блэклок очень его расхвалил, я сам не совсем им доволен: стихи о любви, если они не написаны рукой мастера и с истинной страстью, превращаются в нудное нытье, столь же нестерпимое для меня, как ханжеские причитания. Стрелы, пламя, купидоны, амуры и грации и вся прочая дребедень похожи на мохлинские проповеди - одно бессмысленное суесловие'.
О себе он пишет грустно, ему кажется, что его красноречие 'потеряло всякую силу и не действует на прекрасную половину рода человеческого'... 'Бывали времена... Но это все в прошлом! По совести говоря, я думаю, что сердце мое столько раз воспламенялось, что теперь совсем остекленело. Я смотрю на женщин с тем же восхищением, с каким любуюсь звездным небом в морозную декабрьскую ночь. Я восхищаюсь дивным мастерством творца, я очарован шаловливым и грациозным их непостоянством и - желаю им спокойной ночи! Говорю об этом в связи с неким увлечением: 'Dont j'ai eu l'honneur d'etre un esclave miserable...' * Что же касается дружбы, то вы и Шарлотта доставили мне много радости, той нетленной радости, какую, надеюсь, свет не в силах ни подарить, ни отнять и которая переживет и небеса и землю'.
* 'Чьим несчастным рабом я имел честь быть...' (франц.).
Эти строки написаны накануне того дня, когда 'остекленевшее' сердце поэта вдруг ожило и снова 'воспламенилось, как трут'.
7
Все стихи, все песни и письма Бернса говорят о любви как о высшем счастье, доступном смертному. В нежнейших лирических строках, в горьких жалобах брошенной девушки, в возмущенных отповедях 'добродетельным' ханжам и безудержно откровенных вольных песнях, которые распевали за бутылкой добрые друзья-'крохалланы', - везде воспевается могучая, неукротимая сила страсти, голос крови, непреложный закон жизни. Бернс ненавидит любовь продажную, является ли она ему в виде накрашенных шумных соседок, оравших и плясавших у него над головой, когда он жил в каморке Ричмонда, или в печальном образе девушки, насильно отданной замуж за богатого: 'За шиллинги, пенни загублена Дженни, обвенчана Дженни с глухим стариком...'
Но еще больше он ненавидит тех, кто мешает другим любить просто, горячо и непосредственно, если эта любовь не освящена 'бормотаньем джентльмена в черном' в церкви, перед алтарем.
Всю жизнь Бернс помнил унижение, которое он испытал, когда после рождения маленькой Бесс его заставили сидеть на покаянной скамье три воскресенья подряд. Навсегда он запомнил, как острая лисья мордочка 'святоши Вилли' неожиданно появлялась из-за угла, когда они с Джин шли к реке или в лес - их первый и единственный дом. С этого началось восстание Бернса против церкви, против суровой, непреклонной кальвинистской доктрины, учившей, что все земные радости - смертный грех, что прелюбодеев надо либо казнить смертью, либо выставить на позор в железном ошейнике, прикрепленном цепью к дверям церкви, или, раздев донага, прогнать плетьми по всему городу.
Сам Кальвин - основатель этого жестокого учения - к концу жизни, очевидно, смягчился. Во всяком случае, в шестьдесят лет, потеряв одну жену, он женился на семнадцатилетней красотке, подтвердив тем самым, что церковный обряд может покрыть любую срамоту. Пресвитерианцы, последователи Кальвина в Шотландии, во главе с беспощадным реформатором Джоном Ноксом были куда строже своего учителя. С фанатической жестокостью они проповедовали полный аскетизм и хотя признавали церковный брак, но всяческое 'потакание грешной плоти' карали смертью. Даже служение богу должно было быть лишено всякой красоты, всякой поэзии. Реформаторы разрушали все предметы 'языческого, папистского культа' - готические церкви, статуи, органы; они запрещали строить церкви, считая, что молиться надо в самой бедной, простой обстановке.
'Какое жалкое, гнусное место - пресвитерианские молельни! - писал Бернс. - Грязные, темные, тесные, они приткнулись к былому величию разрушенных средневековых монастырей... А ведь обряды и церемонии, если только их умело подать, безусловно необходимы большинству людей как в религиозной, так и в гражданской жизни'.
Особенно ненавидел Бернс учение 'Старого толка'. С деревянных подмостков мрачных, сырых и грязных часовен и молелен гремел обличительный голос фанатика-попа, который по пяти-шести часов подряд, обливаясь потом и слезами, рисовал страшные картины ада, где стоят 'вой, крики, стоны, рыдания и скрежет зубовный'. Не лучше был и кальвинистский рай, в котором святые, играя на лирах, радуются воплям грешников, 'столь же необходимым для ангельских песнопений, сколь басовый аккомпанемент необходим для мелодии'.
В детстве Роберт читал много книг, где излагалось пресвитерианское учение. Одна из этих книг - 'Природа Человека в четырех Естествах ее', написанная неким мистером Бостоном, 'поразила его детское воображение'. В письме к Питеру Хиллу он называет сочинение мистера Бостона 'мерзейшей чепухой'.
Вот как Бостон описывает муки ада:
'Быть заключенну в пещере рыкающих львов, опоясанну змеями, окруженну жалящими осами, иметь внутренности, выедаемые гадюками, - все это лишь слабое сравнение с муками проклятых грешников'.
И диву даешься, как Роберт, выросший среди этих угроз, запугиваний и запретов, еще в юности нашел в себе силу вырваться из цепких рук церковников и так беспощадно отделать их в своих сатирических стихах. Правда, к этому времени все сильнее становилось влияние 'Нового толка', где более просвещенные служители церкви улавливали души более утонченными сетями. Уже ржавели цепи и ошейники у церковных врат - их до сих пор показывают туристам в Шотландии, - уже церкви стали чище и светлее, а во многих из них восстановили органы и пение псалмов. Но все же 'грешными' считались светские танцы, игры на инструментах, любое веселье в воскресный день, непосещение церкви, не говоря о всяком нарушении седьмой заповеди, запрещавшей 'прелюбодеяние'.
По-прежнему церковники шпионили и наушничали церковному совету, и по-прежнему церковный совет, легко отпуская грехи богатым помещикам, обрушивал громы и молнии на головы деревенских Ромео и их босоногих Джульетт.
...И если пухленькой шейке прелестной миссис Мак-Лиоз не грозил железный ошейник, если в просвещенном Эдинбурге ее даже не посадили бы на 'покаянную скамью', как сажали в Тарболтоне и Мохлине, все равно перед ней всегда стоял призрак греха, угроза осуждения церкви, в которую она верила, и угроза презрения общества, от которого зависело ее благополучие.
Нэнси Мак-Лиоз, дочь врача из Глазго, рано осиротела и рано вышла замуж. Молодой и красивый адвокат Джеймс Мак-Лиоз, так изысканно ухаживавший за шестнадцатилетней девочкой, оказался негодяем - грубым, жестоким, ревнивым и к тому же нечистым на руку. Нэнси родила ему четырех детей - из них в живых остались только двое, - а когда он попал в долговую тюрьму, добилась разрешения уехать от него. Развестись ей не позволяла ее религия. Родственники Нэнси - люди со средствами и связями - выкупили Мак-Лиоза из тюрьмы и дали ему возможность уехать на Ямайку. Там он жил вот уже одиннадцать лет, не заботясь ни о жене, ни о детях.
Нэнси переехала в Эдинбург, сняла скромную квартирку в респектабельном квартале, украсила ее недорогими коврами, мягкой мебелью и кружевными занавесками и поставила для себя маленькое бюро - тут она читала романы и писали стихи. Она жила на пенсию, которую платили ей, как дочери известного врача, и на 'воспомоществование' своего знатного родственника, престарелого лорда, очень жалевшего хорошенькую и добродетельную племянницу. Нэнси аккуратно ходила в церковь, во всем доверяла своему духовнику мистеру Кемпу, который неусыпно заботился о прелестной прихожанке, и вздыхала о несчастной своей судьбе, утешаясь мыслью о загробном блаженстве - оно, несомненно, будет ей наградой за безупречную жизнь.
Но прошлой зимой в эту жизнь ворвалась смута; Нэнси услыхала о 'неотразимом' поэте, 'электрическом пахаре', 'эйрширском барде'. Она прочла его стихи, увидела его на улице - и потеряла голову. Всю первую зиму, когда Бернс жил в Эдинбурге, она искала случая с ним встретиться. Но в свете она не бывала, с литераторами и учеными-профессорами знакома не была и уж, конечно, никогда не встречалась с компанией Смелли, Николя и Хилла. Однажды она сидела на концерте почти что рядом с Бернсом, но он был со знаменитым писателем Маккензи, потом подошел к какой-то очень хорошенькой девушке, и Нэнси услыхала, как он объяснял мистеру Маккензи, что это мисс Кристина Лоури, музыкантша, дочь священника из Эйршира. Бедная Нэнси мучалась от зависти ко всем знакомым Бернса, но никак не могла попасть в этот круг. А ей