разу за все три дня, прошедшие после его поимки, не возник перед ним образ того, что он сделал. Он оставил это где-то позади, там оно и лежало, уродливое и страшное. Это был даже не столбняк, это было упорное, чисто физиологическое нежелание на что-нибудь реагировать.
Случайным убийством поставив себя в положение, открывшее ему возможный порядок и смысл в его отношениях с людьми, приняв моральную ответственность за это убийство, потому что оно позволило ему впервые в жизни почувствовать себя свободным, сделав попытку путем вымогательства получить деньги - средство к удовлетворению потребности стать своим среди людей, - совершив все это и потерпев неудачу, он отказался от борьбы. Высшим напряжением воли, идущим из глубин существа, он отстранил от себя всю свою жизнь вместе с длинной цепью гибельных последствий, к которым она привела, и теперь пытливо всматривался в темную гладь древних вод, над которыми некогда носился дух, его сотворивший, темную гладь вод, из которых он был взят и облечен в человеческий образ и наделен человеческими смутными стремлениями и нуждами; и ему захотелось вновь погрузиться в эти воды и обрести вечный покой.
И все-таки его желание сокрушить в себе всякую веру само было основано на чувстве веры. Инстинкт подсказывал вывод, что, если ему нет пути к единению с окружающими людьми, должен быть путь к единению с другими существами того мира, в котором он жил. Из жажды отречения вновь возникало в нем желание убить. Но на этот раз оно было направлено не вовне, на других, а внутрь, на самого себя. Убить, уничтожить в себе это строптивое стремление, доведшее его до такого конца! Он поднял руку и убил, и это ничего не разрешило, так почему же не повернуть оружие к себе и не убить то, что обмануло его? Это чувство возникло в нем само по себе, органически, непроизвольно, - так сгнившая шелуха семени удобряет почву, на которой оно должно взрасти.
А подо всем и поверх всего был страх смерти, перед лицом которой он стоял голый и беззащитный; он должен был идти вперед и встретить свой конец, как и все живое на земле. Но он был негр, он был не такой, как все, и все презирали его; а потому он и к смерти относился иначе. Покоряясь судьбе, он в то же время мечтал об ином пути от полюса к полюсу, который позволил бы ему снова жить, о другой жизни, которая дала бы ему изведать по-новому напряжение ненависти и любви. Подобно созвездиям в небе, должно было возникнуть над ним сложное сплетение образов и знаков, чья магическая сила подняла бы его и заставила жить полной жизнью; и в этой полноте забылась бы тягостная мысль о том, что он черный и хуже других; и даже смерть была бы не страшна, означала бы победу. Так должно было случиться, прежде чем он снова взглянет им в глаза: новая гордость и новое смирение должны были родиться в нем, смирение от незнакомого еще чувства общности с какою-то частью мира, в котором он жил, и гордость новой надежды, возвышающей достоинство _человека_.
Но, может быть, этого никогда не будет, может быть, это не для него, может быть, он дойдет до конца таким, каков он сейчас - загнанный, отупевший, с пустым, остановившимся взглядом. Может быть, больше уже ничего не будет. Может быть, смутные порывы, волнение, подъем, жар в крови - все это лишь блуждающие огоньки, которые не выведут его никуда. Может быть, правы те, которые говорят, что черная кожа - это плохо, это шкура обезьяноподобного зверя. А может быть, такой уж он есть, неудачник, рожденный для непристойной комедии, разыгрываемой под оглушительный вой сирены, среди кутерьмы лучей, под холодным шелковистым небом. Но сомнение овладевало им ненадолго; как только мысленно он приходил к такому выводу, тотчас же вновь утверждалась в нем уверенность, что это не так, что выход должен быть, и эта уверенность, крепкая и непоколебимая, сейчас несла в себе осуждение и сковывала его.
И вот однажды утром несколько человек вошли к нему в камеру, схватили его за руки и повели в большую комнату, полную народу. Он зажмурился от яркого света и услышал громкий возбужденный говор. Вид сомкнутого строя белых лиц и беспрестанное вспыхивание лампочек фотографов заставляли его оторопело озираться по сторонам. Равнодушие перестало служить ему защитой. Сначала он думал, что это уже начался суд, и приготовился снова погрузиться в свое сонное небытие. Но комната не была похожа на зал суда. Ей недоставало торжественности. У него вдруг явилось ощущение, похожее на то, которое он испытал, когда в котельную ворвались репортеры, в надвинутых шляпах, с сигарами во рту, и стали сыпать вопросами; только сейчас оно было гораздо острее. Молчаливое глумление чувствовалось в атмосфере, и все в нем восставало против этого. Если б еще они только ненавидели его; но тут было нечто более глубокое. Он чувствовал, что в своем отношении к нему эти люди зашли дальше простой ненависти. В звуке их голосов было терпеливое спокойствие; в их взглядах читалась невозмутимая уверенность. Он не мог бы выразить это словами, но он чувствовал, что, твердо решив предать его смерти, они хотят сделать так, чтобы эта смерть явилась не только мерой наказания; что они видят в нем сгусток того черного мира, которого они боятся и который стремятся держать в повиновении. Настроение толпы говорило ему, что его смерть постараются использовать как кровавый символ устрашения этого черного мира. И когда он это понял, все в нем возмутилось. Он дошел до последней границы, за которой кончается жизнь, но, когда он почувствовал, что в самой смерти ему грозит опасность стать жалким посмешищем для других, он встрепенулся, живой и готовый к действию.
Он попробовал шевельнуть руками и заметил, что они прикованы крепкими стальными цепочками к запястьям полисменов, сидящих справа и слева от него. Он огляделся: спереди и сзади тоже стояло по полисмену. Звякнул металл, и он почувствовал, что его руки свободны. Гул голосов прошел по комнате; он понял, что это вызвано его движением. Потом вдруг его взгляд уперся в одно белое лицо, слегка приподнятое и отклоненное вбок. Тревожное напряжение чувствовалось в каждой черте этого лица, оно было очень белое, а волосы, обрамлявшие его, казались еще белее. Это была миссис Долтон: она сидела неподвижно, сложив на коленях хрупкие, восковые руки. При виде ее Биггеру сразу вспомнилась та страшная минута, когда он стоял у изголовья кровати в голубеющей мгле и, прислушиваясь к ударам своего сердца, давил и давил на подушку, чтобы не дать Мэри заговорить.
Рядом с миссис Долтон сидел мистер Долтон, смотря прямо перед собой широко раскрытыми, немигающими глазами. Мистер Долтон медленно повернулся и посмотрел на Биггера, и Биггер опустил глаза.
Он увидел Джана: светлые волосы, голубые глаза, энергичное доброе лицо, повернутое к нему. Он вспомнил сцену в машине, и стыд залил его горячей волной; он почувствовал пожатие пальцев Джана. Потом стыд сменился горечью вины, когда он подумал о своей встрече с Джаном на тротуаре, в метель.
Он почувствовал усталость; по мере того как он приходил в себя, это чувство становилось все сильнее. Он оглядел себя: костюм на нем был мятый и сырой, рукава пиджака засучены. Рубашка была распахнута на груди, и виднелась черная кожа. Вдруг он почувствовал пульсирующую боль в пальцах правой руки. Два ногтя были сорваны. Он не мог вспомнить, как это случилось. Он хотел пошевелить языком, но язык распух и не двигался. Губы пересохли и растрескались; ему захотелось пить. У него закружилась голова. Лица и огни поплыли по кругу, как на карусели. Он стремительно падал куда-то вниз...
Когда он открыл глаза, он лежал на койке. Над ним в тумане склонилось чье-то белое лицо. Он хотел подняться, но его силой уложили опять.
- Спокойно, спокойно. На вот, выпей.
Его губ коснулся стакан. Пить или нет? А не все ли равно. Он глотнул чего-то теплого; это было молоко. Он выпил все до дна, потом откинулся на спину и уставился в белый потолок: перед ним как живая встала Бесси и бутылка молока, которое она в тот день грела для него. Потом пришло воспоминание о ее смерти, и он закрыл глаза, стараясь забыть. В животе у него урчало, он чувствовал себя лучше. Он услышал приглушенные голоса. Он уперся в края койки и сел.
- Эй, ты! Что, лучше тебе?
- А? - откликнулся он. Это был первый звук, который он издал с тех пор, как его поймали.
- Лучше тебе?
Он закрыл глаза и отвернулся к стене, помня, что они белые, а он черный, что они победители, а он их пленник.
- Очухался, кажется.
- Как будто. Это у него оттого, что столько народу увидел.
- Эй, малый! Есть хочешь?
Он не отвечал.
- Дай ему чего-нибудь. Он сам не знает, чего он хочет.