А Суворов не собирался вести войну так долго. Еще до выступления в поход он обещал окончить все в 40 дней. И теперь обещанное сдержал: в 42 дня кампания была закончена. У Суворова никогда и ни в чем слово не расходилось с делом.
Одним ударом приобрел мир и положил конец кровопролитию!
События опередили всех петербургских курьеров. События шли суворовскими темпами.
Его чудо-богатыри взяли Крупчицы, взяли Брест, взяли Кобылку. Пала Прага - дело, подобное измаильскому.
И вот Суворов в самой Варшаве - победитель и умиротворитель.
'Ура, Варшава наша!' - написал он императрице. В Польше настала долгожданная тишина. Мир. Pokoj.
Кто старое помянет, тому глаз вон! 'Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья', - писал Суворов Румянцеву.
Нет, петербургским указчикам за суворовскими штыками не угнаться!
…Суворов окунул перо в тушь и быстро застрочил:
Почитая и любя нелицемерно бога, а в нем и братий моих человеков, никогда не соблазняясь приманчивым пением сирен роскошной и беспечной жизни, обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем - временем бережливо и деятельно, в обширном поле и в тихом уединении, которое я везде себе доставлял.
Намерения, с великим трудом обдуманные и еще с большим исполненные, с настойчивостью и часто с крайнею скоростию и неупущением непостоянного времени. Все сие, образованное по свойственной мне форме, часто доставляло мне победу над своенравною фортуною. Вот что я могу сказать про себя, оставляя современникам моим и потомству думать и говорить обо мне, что они думать и говорить пожелают.
Жизнь столь открытая и известная, какова моя, никогда и никаким биографом искажена быть не может. Всегда найдутся неложные свидетели истины, а более сего я не требую от того, кто почтет достойным трудиться обо мне, думать и писать. Сей то есть масштаб, по которому я жил и по которому желал бы быть известным…
Дальше все мысли, так легко и плавно шедшие на бумагу, грубо перебил Прошка: он вошел и без всякого стеснения стукнул об пол, бросил начищенные сапоги Александра Васильевича.
Ах, медведь, медведь! Уж и не денщиком прозывается, а величают его 'главный камердинер', а все не помогает: как ни назови, все такой же чурбан!
Однако пора одеваться. Пора к обедне.
II
Вот, братцы, воинское обучение.
Господа офицеры! Какой восторг
Суворов
Полки стояли у церкви. Ожидали, когда окончится обедня. Офицеры ходили перед строем, разговаривая друг с другом, потирали стынущие уши- каска не уберегала от холода, - стучали рука об руку; морозило изрядно.
Солдаты, стоявшие 'вольно', приплясывали на месте, переговаривались, кое-как коротали время.
На деревьях и заборах сидели мальчишки, мерзли, но терпеливо ждали, когда начнется парад: застучат барабаны, загремит музыка, пойдут, маршируя, по улицам полки. То и дело слышалось:
– Ясь, патшай! (Ясь, смотри!)
– Стась, ходзь тутэй! (Стась, поди сюда!)
Кое-где кучками стояли и взрослые, смотрели на русские полки.
– Теперь уж попривыкли к нам, не боятся, - усмехнулся Башилов.
Он только что вернулся в полк после ранения. Голова еще была завязана, каска сидела на самой макушке.
– Ты сам не хуже их боялся бы, ежели бы тебе столь набрехали, буркнул седой капрал Воронов.
– Тебя, брат, не было, - оживленно заговорил Зыбин. - Мы еще на той стороне Вислы стояли, как к нам в лагерь старый поляк зашел.
– Ну и что же?
– Пришел и говорит: вижу, что вы такие же люди, как и мы. А нам, говорит, наши паны да ксендзы сказывали, будто вы и на людей не похожи. И что все вы не из Москвы, не из Витебщины аль Киевщины, а из Сибири. И людей, особливо детей, жаривши, едите…
Смеху-то, - скалил зубы говорливый Лешка Зыбин. - И вот потому, говорит, на всех нас такой страх нагнали. Мы все 'утекли до лясу'. А как прошли ваши войска, вернулись мы, говорит, до дому, видим - все в доме целехонько. Даже глечик - это по-ихнему кувшин - с водой как стоял на лавке, так и стоит. Теперь, говорит, знаю: сбрехали паны да ксендзы. Они нас только дурачат да сами грабят…
– Вольно ж собаке и на владыку лаять, - согласился Башилов.
– Капитан Лосев велел поднесть старику стаканчик вина. Мы его накормили щами да кашей.
– Отчего это наш капитан такой невеселый ходит? - спросил Башилов. Аль нездоров?
– Заскучал наш капитан, - ответил Зыбин.
– А не хвастай, не говори пустого! - вмешался Воронов.
– Что ж он такое и кому говорил?
– Денщик сказывал, как-то в компании расхвастался: мне, мол, за Мачинскую баталию еще полагается, мне за то да мне за это…
– Верно, он при Мачине, да и при Бресте, и при этой самой Кобылке храбро себя держал. Не знаю, как тут, под Варшавой, меня ведь не было, сказал Башилов.
– В штурме первым по лестнице на вал взошел. Он храбрый, это точно, подтвердил Огнев.
– Так скучать-то чего?
– А того, что батюшка наш Лександра Васильич к награде его, слышно, не представил - он хвастунишек не жалует. Да и таких, которые языком любят чесать, - глянул на Зыбина Воронов, явно относя последние слова на его счет.- Хвастать не косить - спина не болить! Вот и будет капитан теперь помнить…
– Скоро ль обедня отойдет? - перевел разговор Огнев. - Мороз потаскивает.
– Сегодня Александра Васильич долго поучение говорить не станет, заметил Зыбин, - сразу с 'больницы' начнет: 'Солдат - дорог. Береги здоровье…' А потом: 'Ученье - свет', и конец: 'Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры, какой восторг!' Дельно это у него придумано!…
Суворов возвращался с обедни веселым. Сегодня думал говорить свое обычное поучение войскам коротко, в полчаса, а проговорил полтора. И всему причиной - репнинские полки.
Едва начал Александр Васильевич говорить, как увидел: в Ряжском полку скривился господин полковник, недовольно поджал губы и Азовский. Понял, сразу же прочел их мысли:
'Опять поучение? И чего? Такой холод, а он…'
'Да, да, опять! Николай Васильевич Репнин, конечно, ничем таким не утруждали. К морозу не приучали. Неженки! Вот мне шестьдесят четыре года, а я стою в одном мундире, без перчаток - и хоть бы что. Солдат ко всему должен привыкнуть! Солдат и в мирное время - на войне!'
И сразу же мысль - проучить.
'Мои чудо богатыри - привыкшие, выстоят. А вам - впредь наука!'
И после 'больницы' Александр Васильевич начал все свое поучение с самого начала.
'Каблуки сомкнуты. Подколенки стянуты. Солдат стоит стрелкой: четвертого вижу, пятого не вижу…'
Он улыбнулся, вспомнив, с какими лицами встретили промерзшие, закоченевшие офицеры репнинских полков эти заключительные слова его поучения:
'Вот, братцы, воинское обучение! Господа офицеры! Какой восторг!'
III
До утра было еще далеко, но в камердинерской уже не спали. Прошка, взлохмаченный и хмурый, сидел на полу возле таза, в котором обычно целую ночь горела свеча. Насупив брови, Прошка оправлял нагоревшую свечу. Был мрачен и зол
Повар Мишка, курносый, толстощекий, с жиденькими чернявыми усиками, лежал на тюфяке, глядел на Прошку.
Сзади за ним, у стены, виднелась курчавая седая голова и такая же седая бороденка фельдшера Наума. Фельдшер безмятежно храпел: в ближайшее время ему никакого дела не предвиделось.
– Совсем одурел старый,- сонным голосом говорил Прошка. - И без того спит мало, а ноне вовсе сна лишился: ждет. И только об нем, об этом, прости господи, жезле у него разговору… Ходит, в окна глядит - не едут ли. И знай посылает; выдь на крылец гляди. А чего теперь увидишь: темень, ночь. Ему нипочем - спал человек аль нет. Замучил.
– Так вы же, Прохор Иваныч, с вечеру хорошо дрыхли, - улыбнулся повар.
– Чую, где ночую, да не знаю, где сплю? - вопросительно глянул на него Прошка, подымаясь с полу.
– Нет, правда. Почитай, от самого обеду спали… Можно выспаться.