кинулась помогать Варвара, заголосила легко и громко, и старуха, поддержанная нужным ей голосом, осталась, не провалилась; слова уже ушли от нее, и все-таки те, самые родные, которые всегда были на языке, она вспомнила.
- Лю-ся, - с усилием выговорила она. - Илька. Вар-ва-ра.
- Мы здесь, мама, здесь, - удержала ее Люся. - Лежи. Мы здесь.
- Матушка-а! - зашлась Варвара.
Старуха поверила и голосам и себе, в последней радости и страдании затихла. Она смотрела на них, а сама, казалось, погружалась куда-то все глубже и глубже. И вдруг ее что-то остановило, она вернулась, лицо ее сморщилось, глаза кого-то искали. Варварин плач мешал ей, и Варвару догадались остановить.
- Таньчора, - с мольбой выговорила старуха.
Они переглянулись, вспоминая, что мать звала так Татьяну, и враз ответили:
- Еще не приехала.
- Вот-вот будет.
- Теперь уж скоро.
Старуха поняла, чуть кивнула. На лицо ее нашло спокойствие, глаза закрылись. Она опять была далеко.
Они отошли - надо было отдохнуть. Возле старухи осталась одна Варвара, она тихо плакала, и плач ее никому не мешал. Умолкни она, и им стало бы не по себе.
3
Чудом это получилось или не чудом, никто не скажет, но только, увидав своих ребят, старуха стала оживать. Еще два или три раза она теряла память, будто незаметно проваливалась куда-то в темную глубь под собой, и все же всякий раз приходила в себя и с боязливым стоном приоткрывала глаза: тут они или они ей пригрезились? Кто-нибудь из них обязательно был рядом и звал остальных - она узнавала их и, успокаиваясь, старалась заплакать. В последний раз ей это удалось, и она сама услыхала свой слабый, издержавшийся голос, который, видать, не собирался больше выходить наружу и оттого вышел с таким мучением.
Мало-помалу старуха выправилась, и все, что в ней было и что должно было ей подчиняться, одно за другим находилось и как будто даже годилось для жизни. Перед вечером она отошла уже настолько, что позвала Надю и попросила:
- Ты бы сварила мне кашу... ту, которую маленькой Нинке варила. Из крупы. Жиденькую.
- Манную, что ли?
- Ну-ну, ее. Маненько. Горло промочить. Жиденькую.
В доме забегали, захлопотали. Слава богу, манка у Нади была, но печь к той поре после обеда совсем остыла, и кашу решили варить на электроплитке, долго искали ее, кое-как нашли, да оказалось, что электричество еще не подают. Отправили Михаила растапливать во дворе каменку, Люся с Варварой заспорили, в чем варить кашу, потому что Варвара готова была сразу скормить матери ведерный чугун, а Люся стояла на том, что много нельзя, вредно, лучше потом сварить снова; Илья топтался возле Михаила, приговаривал:
- Мать-то наша, а? Видал?
- Родова, - соглашался Михаил. - Нашу родову так просто в гроб не загонишь.
- Кашу, говорит, хочу - ага. Видал? А я, правду сказать, не верил, думал, все, концы. А она: кашу, говорит, хочу, варите, говорит, мне кашу. Проголодалась, значит. Ишь ты!
- Старухи вообще долго живут. Чем дряхлее старуха, тем дольше живет - вот заприметь. На нет вся сойдет, душе не в чем держаться, а все шевелится. Откуда что и берется.
Илья удивленно настаивал:
- Но мать-то, мать-то наша! Кто бы мог подумать! Мы с тобой ей водку на поминки берем, а она говорит: 'Подождите,- говорит, - добрые люди, дочери мои и сыновья, я еще каши не наелась'. - Он смеялся и повторял: - 'Каши,- говорит, - еще не наелась, а без каши я ничего не знаю'.
- Ослабела, - более сдержанно отвечал Михаил. - Оно конечно: столько дней крошки в рот не брала. Хоть до любого доведись.
Набежали женщины с банками и склянками, засуетились вокруг печки, будто в шесть рук собирались готовить бог знает какое заморское кушанье, а не обыкновенную манную кашку в маленькой кастрюльке. Тут же путалась под ногами Нинка; Надя гнала ее и никак не могла прогнать: Нинка понимала, что произошло что-то важное, необыкновенное, и боялась пропустить то, что произойдет дальше. Варвара вспотела, она то и дело бегала от печки к старухе, придерживая в беге живот, как беременная, и подбадривала мать:
- Потерпи, матушка, потерпи, скоро сварим.
Кашу подала старухе Люся, не отпуская кружку, чтобы мать не выронила ее на себя. Старуха пила маленькими, осторожными глотками: отхлебнет два раза и отдохнет, еще отхлебнет и еще отдохнет. И отпила-то как грудной ребенок, не больше, а уж откинулась, изнемогла, махнула на кружку рукой, чтобы убрали, и долго еще не могла отдышаться:
- Ой, задохнулась вся. Хуже работы. У меня и животишко-то уж в узелок завязался. Где же его растянешь?
- Ничего, мама, ничего, - сказала Люся. - Так и надо. Сейчас желудок перегружать сразу нельзя. Мало ли что. Пусть он сначала это переварит, потом можно еще попить.
- Животишко-то уж в узелок завязался, - с горькой радостью повторила старуха.- Думал, па-е-хали, Анна Степанна, на новую фатеру. Па-е-ехали с орехами. - Налаживая дыхание, она невидяще смотрела куда-то вверх, и оттого казалось, что она бредит. - А я-то, бесстыжая, омманула его, назадь повернула, а тепери над им же и изголяюсь, кашу в его толкаю. А куды ему мою кашу, сама бы подумала.
Воздуха ей не хватило, и она закашлялась. Люся торопливо сказала:
- Тебе нельзя, мама, говорить так много. Ты еще совсем слабая.
- Молчать, ли че ли, буду? - куражливо ответила старуха.- В кои-то веки ребят своих вижу, и молчком? - Они все были тут, возле нее, она обвела их неверным и все-таки гордым взглядом и уже спокойнее, сохраняя силы, продолжала: - Меня будто в бок кто толкнул: ребяты приехали. Нет, думаю, я сперва на ребят на своих погляжу, а уж после помру - боле мине ниче-о не надо.
Говорить ей все же было трудно, она поневоле умолкла. Но радость, оттого что она видит перед собой своих ребят, не давала ей отдохнуть, билась в лицо, шевелила руки, грудь, забивала горло. Они все были возле матери и, чтобы она не отзывалась им, тоже молчали, берегли ее. Старуха несколько раз принималась плакать, глядела на них суматошно и нетерпеливо, вздрагивая маленькой головой, когда переводила глаза с одного на другого, и только узнавала их: это Илья, это Варвара, это Люся, но от слез ли или глаза сами по себе видели еще плохо, не могла рассмотреть их как следует и от этого сердилась на себя. Ей вдруг опять пришло в голову, что все вокруг нее неправда - сон или видение, последнее воспоминание о прожитой жизни - потому и стоит перед глазами туман.
Отгадывая себя, она замерла, затихла.
В комнате было светло тем неярким и чистым светом ясного дня, который бывает перед закатом. Старуха лежала изголовьем к окну, и солнце падало ей в ноги, осторожно остывало на стене напротив, словно, выступая, пронизывало ее с другой стороны. Только теперь старуха увидала солнце и, узнав его, обрадовалась; после долгих, беспамятных потемок ей сразу стало теплее от него, бережным дыханием оно пошло в ее тело, подгоняя кровь. Это был не сон: во сне и солнце не греет, и мороз не холодит. В ушах легонько зазвенело дальним приятным звоном, и так же неожиданно, как возник, этот звон прекратился. Старуха стала вспоминать, откуда он мог взяться, и решила, что он сохранился в ней еще с той поры, когда она была молодой,- тогда она часто его слыхала и запомнила на всю жизнь. Он не мог обмануть ее, он был живой.
- Господи, - прошептала старуха. - Господи.
Она набралась духу и подняла глаза. Они были здесь, ждали на прежнем месте, но старухе показалось, что они подошли ближе. Теперь она видела их яснее.
С краю, возле самой двери, как чужая, стояла Надя, рядом с ней Илья.
К Илье старуха не могла привыкнуть еще в прошлый раз, когда он после севера заехал домой. Рядом с голой головой его лицо казалось неправдашним, нарисованным, будто свое Илья продал или проиграл в карты чужому человеку. И весь он изменился, побойчел, хотя по годам пора бы уж ему и остудиться видно, то место, где он жил, этому далеко не родня и Илья никак не может от него опомниться.