стал высекать искру, ударяя двумя камешками друг о дружку, что для меня, городского жителя, привыкшего пользоваться спичками и зажигалкой, было в диковинку. Он подробно показал и объяснил, как высекается огонь, и даже дал попробовать мне самому, и я тут же не сколько раз подряд высек искру - дело немудреное. От наших искр почти моментально полыхнул костерок, огонь занимался все шире, все выше, костер давал приличный жар, так что стоять близко к нему было опасно, можно было опалить лицо или одежду; мы отошли чуть в сторону и оба задумчиво уставились на огонь, не в силах оторвать взглядов от его причудливого танца под нарождающимися звездами. Вместе с тем, я чувствовал рядом с собой какое-то смутное движение, нечто нарастающее и, оторвав, наконец, взгляд от костра, осторожно повернул голову, словно от резкого моего движения это нечто могло разлететься. Я увидел за своей спиной все население Дома, все они стояли здесь: и начальник станции, и буфетчица, дочь начальника станции, и его жена, и жена сторожа, и, конечно же, ТТ, все стояли и пристально, как душевнобольные, смотрели на огонь с таким напряженным вниманием, будто пламя на одном только им известном языке сообщало важные, очень важные вещи, и надо было внимательно слушать, что говорит огонь, не упустить ни звука. Теперь уже я смотрел не отрываясь на их лица, и выражения этих лиц показались мне до того бессмысленными, до того явно проступала на них печать сумасшествия, усугубляемая бликами неверного огня, что мне сделалось жутко; настолько жутко и страшно, что если б эта нечеловеческая тишина продолжилась еще немного, то я бы, наверное, не выдержал, закричал, бросился бы затаптывать костер или сделал бы еще какую-нибудь глупость; но тут, тихо потрескивая, костер пошел на убыль, стал затухать и напряженное ожидание чего-то непонятного среди присутствующих сдвинулось, люди вокруг меня зашевелились, будто ожили, задвигались, приходя в себя, лица стали немного осмысленнее, и все они, будто сделав какое-то важное дело, с удовлетворенным видом потянулись обратно, в Дом.
- Да, дорогой мой, - сказал, шагая рядом со мной, начальник станции. - Вы вот обещали продемонстрировать нам фокусы свои, забыли, да?.. Нам ведь здесь довольно скучно живется. Были бы вам очень, очень благодарны... - и, не дожидаясь моего ответа, он вдруг бойко обогнал меня и первым ступил на платформу, подобно ребенку среди резвящихся детей, во вдруг возникших импровизированных догонялках.
Эту ночь я спал очень беспокойно, снилась всякая чертовщина, и я несколько раз просыпался с сильно бьющимся сердцем, шарил руками по полу в поисках несуществующих сигарет (старая привычка класть сигареты на пол возле постели), и не спал бы вовсе, если бы не крайняя утомленность, скопившаяся за прошлую бессонную ночь и два дня кошмарного пребывания на грани сна и яви, на грани нереальности, какой продолжала казаться мне здешняя действительность. К тому же подсознательно я напряженно ждал - не забывая ни на минуту - звуков поезда, который, как все здесь утверждали, мог прийти, когда ему вздумается, и, вопреки всем нормам здравого смысла, мог бы проскочить эту станцию, мог бы и вовсе не прийти, мог бы... Иногда мне казалось, что я близок к помешательству.
Утром, после завтрака, начальник станции уже от лица всех и более настойчиво повторил свою просьбу.
- Честно говоря, мне сейчас не до фокусов, - ответил я устало, весь разбитый после почти бессонной ночи.
- Но мы все так надеялись, что вы человек слова и сдержите свое обещание, - жеманно напомнила дочь начальника станции.
- Когда я обещал, была совсем другая ситуация и у меня другое настроение, - сказал я. - Тогда я еще сгоряча не разобрался, что со мной произошло, куда я попал...
- А куда вы попали? - обиженно спросила дочь начальника станции. - Вы попали к приличным людям, больше никуда.
- Не сомневаюсь, - сказал я. - Но видите ли, чтобы показывать фокусы мне нужно, по крайней мере, душевное равновесие, которого у меня сейчас нет, - я окинул взглядом их, с надеждой глядевших на меня. - Ну да ладно... Попробуем...
Они уселись обратно за стол, каждый на свое место, и с нескрываемым любопытством воззрились на меня. Я через силу показал им два-три простейших фокуса, основанных на элементарной ловкости и подвижности пальцев, что, впрочем, вызвало неподдельный восторг моих неискушенных зрителей; и на миг я почувствовал себя гостем и пленником дикого первобытного племени, коему я демонстрировал огонь из зажигалки, приводя все племя в содрогание и трепет своим колдовством. Минут через десять, когда мне мои дешевые фокусы порядком надоели, начальник станции объявил вдруг представление законченным и попросил всех разойтись по своим делам. Может, единственный раз я был ему по-настоящему благодарен.
Мне предстояло натаскать воды из колодца для буфетчицы; она должна была мыть посуду, учитывая острый дефицит которой, эту операцию доверяли не каждому: и на самом деле, потрескавшиеся, с зазубренными краями тарелки, блюдца и чашки, что говорится, на ладан дышали, и исхитриться по мыть их, не сломав, было, конечно, делом не всякого. Я поливал ей на руки из ведра тонкой струей, а она, сидя на корточках, бережно и виртуозно мыла посуду, время от времени давая мне указания, чему я неукоснительно следовал, признавая ее авторитет в данном деле гораздо более солидным, чем мой собственный.
- Вы что это размечтались, - услышал я вдруг ее голос. - Не слышите?
- Что? - Хватит лить, говорю, погодите, - повторила она еще раз с нотками нетерпения в голосе.
- А? Да, да, - спохватился я, прислушивавшийся к посторонним звукам, извините...
То-то... Извините... - недоброжелательно проворчала она.
- Льет, когда не надо - извините, выходит из поезда, где не надо извините, лезет в чужие жизни, до которых ему никакого дела нет - опять, значит, извините. Извините - и дело с концом, и все славно. Одно слово. Можно напакостить, а потом - извините, и все хорошо, - судя по излишне эмоциональному монологу, злость и антипатия ко мне копились в ней постепенно, час за часом, с тех пор, как я здесь появился.
- Мне иногда кажется, что все это дурной сон, - сказал я, и надо только проснуться... Вот проснусь, и все кошмарное, мерзкое, липкое исчезнет и этот Дом, и платформа, и степь и вы все растворитесь, как призраки, как тени... - я помолчал, посмотрел на нее. - Я ведь ничего вам не сделал. Не понимаю, за что вы меня так ненавидите...
- Не сделал, - передразнила она меня и тут же перешла на свой обычный озлобленный тон. - Нет, сделал. Еще как сделал. Напакостил, даже сам не знаешь, как напакостил...
- Да когда я вам напакостил, что вы такое плетете? - возмутился я искренне, не понимая, что этой маньячке нужно от меня.
Она запнулась вдруг, помолчала, опасно теребя в руках полуразвалившуюся от трещин, почти призрачную фарфоровую чашку. Потом неохотно, тихо, будто через силу, и совсем другим тоном проговорила:
- Вы разрушили мне жизнь.
Мне - уже в который раз после того как я попал в Дом - показалось, что я ослышался.
- Что? Что вы сказали?
- Да, да, - страстно, но негромко произнесла она. - И не делайте вид, что не понимаете.
- Но... - был в крайнем замешательстве, растерянности (впрочем, в этом состоянии я пребывал с того самого момента, как неосмотрительно ступил на проклятую платформу проклятого этого вокзала), но тут к обычной моей растерянности примешивалось явное непонимание, чего она так добивается от меня, что хочет. - Я в самом деле не понимаю, клянусь, клянусь вам. Будьте добры, объясните толком - каким образом я ухитрился испортить вам жизнь?
Она ответила не сразу, сначала оставила в покое чашку, осторожно собрала тарелки на край платформы, возле которой мы с ней мыли посуду, и только потом - с таким видом, будто объясняла ребенку очевидные вещи, -произнесла:
- Вы за что-то невзлюбили телеграфиста... - она вдруг замолчала.
- Я его невзлюбил? Даже если это и так, то вполне взаимно. Он тоже не страдает от привязанности ко мне.
- Предупреждаю, не говорите при мне о нем плохо, - резко произнесла она, гневно сверкнув на меня глазами.
- Ладно, - сказал я, - не буду.
- Он замечательный человек, - продолжила она. - И всегда, что бы ни случилось, я буду его любить.