которого никогда не хватает на всех.
Июнь
Под утро, когда едва начавшийся рассвет забрезжил в окне, им приснился один и тот же сон: большие, взъерошенные птицы, парившие над тихой гладью моря. Они проснулись одновременно, посмотрели друг на друга. Потом она тихо, словно за стеной в соседней комнате спал больной, сказала:
- Доброе утро.
Он кивнул. Был мрачен. Долго лежали молча. Он глянул на часы - начало седьмого только - и тут услышал, вернее даже, почувствовал - до того это было почти беззвучно - всхлип. Голову повернул.
- Что с тобой? - спросил он.
Она не отвечала, а слезы лились, обильные, крупные, размазывая вчерашнюю тушь по щекам. Потом она сказала, еле слышно выдавила из себя:
- Плачу. Просто плачу...
Он ничего не сказал. Через несколько часов ему надо было уезжать с Курского. Он всем существом своим, всей кожей, нервами ощущал, как время, к которому он всегда относился не серьезно, рассыпалось на мелкие крошки-минуты. Время просачивалось в него, в его тело и там растворялось, помирало. Острая жалость, непрошеная и неосознанная, захлестнула ему горло.
-Таня.
Она отозвалась не сразу, все еще тихо плакала.
- Я сегодня уезжаю, - сказал он. - Через несколько часов. С Курского.
Прошло, ему показалось, много времени, прежде чем она
сказала:
- Очень жаль. Мне не хотелось бы...
- Я приезжать буду, - поспешно сказал он и искоса взглянул на нее. Глаза ее были прикрыты. I
- Я ведь очень давно к этому готовилась, - сказала она. - Хотела выглядеть молодцом. И вот что получилось...
Она опять заплакала, теперь уже громко зарыдала. Он поднялся и пошел на кухню, поискал стакан, не нашел и принес ей воды в крышке от чайника. На крышке обнимались два веселых желтых утенка в кепочках. Она отпила глоток, успокоилась и скоро опять заснула.
Когда он уехал, он не стал будить, ее. И записки не оставил. Глупо. Да и что писать?..
... Понедельник - пятница, пятница - понедельник. Дни летят стремительно, как угорелые. Куда торопятся?.. После тридцати время бежит страшно быстро, и кажется, что бежит оно, позабыв тебя, будто ты - запоздалый пассажир на перроне, и мимо проскакивают окна вагонов, и уже не вскочишь ни в один из них, потому что поезд скорый, а ты уже не совсем молод. Скажем так. Не совсем молод, чтобы вскочить, как бывало, на подножку вагона-пятницы, или вагона-среды, и вот мчатся дни-вагоны мимо, а ты стоишь один в толпе насмешливых взглядов со своими вещами - чемоданом или саквояжем - все равно: теперь никому нет дела до тебя и твоих вещей, нет до тебя дела и удаляющемуся поезду, оставляющему после себя чистые рельсы и что-то напоминающее горечь утраты.
Жара ужасная, солнце светит и жарит вовсю, и кажется, не будет этому конца. Хочется пасмурных, дождливых дней хочется уехать из города. Туда, где идут бесконечные серые дожди, где можно ходить в плащах и куртках, где капли, чистые, как жемчуг, в свете ночных уличных фонарей сыплются на лица, на волосы, на руки... Черт возьми, до чего же хорошо звучит это слово - осень. До чего приятно звучит сентябрь по сравнению с июнем; слова май, июнь, июль кажутся какими-то бесхребетными, размягченными и вялыми по сравнению с молодыми, свежими и подтянутыми - несколько меланхоличным и грустным сентябрем, с октябрем в черном фраке и шляпе, строгим и печальным...
Потом, когда однажды тоска взяла его за горло, сдавила, тряхнула, стала высасывать из него все воспоминания, как кровь - каплю за каплей, эпизод за эпизодом: и последний звонок ( в Литинституте, и шумное, горькое прощальное веселье в 'Арагави', и пробуждение с Таней, когда только-только начинался рассвет в окне ее квартиры - он из своего города (уже полгода как вернулся он в Баку, работал и ни разу за это время не случилось ему съездить в Москву: дела засосали и засасывали с каждым днем все больше) позвонил ей поздно вечером и с тоской стал ждать, пока соединится линия через код. Она сняла трубку, и он услышал ее голос, так часто за время разлуки звучавший в его ушах. Он назвал себя, и, когда пауза обозначилась четко, как кружок синего неба в петле, в которую
ему предстояло сунуть голову, она внезапно, слишком, как показалось ему, весело и подчеркнуто беззаботно воскликнула:
- А! Привет! Рада тебя слышать. Как поживаешь?
Они поболтали о разных пустяках, но на сердце у него не становилось легче, словно он попал к совершенно незнакомым людям, с которыми, как случайно обнаружилось, имеет общих знакомых. И уже прощались, когда его прорвало, и он, забыв о соседях за стеной, вдруг закричал, ошпаренный тоской и болью:
- Таня! Ты слышишь, Таня?! Помнишь, мы приехали к тебе после 'Арагви', и утром я спросил - что с тобой, а ты сказала: просто плачу? Помнишь? А я должен был уезжать через несколько часов с Курского! Помнишь? Я спросил, а ты сказала: просто плачу. Ну вспомни, прошу тебя!
- Я помню, - сказала она. - Не кричи, - голос ее потерял с трудом сохраняемые на протяжении всего разговора беззаботные нотки, и только он хотел порадоваться этому, как линия разъединилась.
Он тут же лихорадочно набрал еще раз ее номер, не попал. Набрал еще раз, еще и еще, не попадая, видимо, он слишком торопился, набирал цифры кода неаккуратно и несколько раз гудки прерывали его посередине. Тогда он положил трубку. Постоял рядом с зеленым и широким, напоминающим лягушку, телефонным аппаратом, подумал... и звонить больше не стал.
- Понедельник - пятница, - сказал он вслух, - пятница - понедельник.
Август
Жара обрушилась, на город, как бедствие.
Отдыхающие, приехавшие со всей страны, в основном с северных ее окраин, примчавшиеся сюда, в южный город на берегу моря, искупаться, позагорать до, как водится, бронзового отлива, ходят теперь под нещадно палящим солнцем, похожие на вареных креветок, и - проклинать не проклинают, слишком уж сильно было бы сказано, - однако поругивают тот день и час, когда им вздумалось на юг, оставив обжитые удобные квартиры, в тесноту, шум, нервотрепку жаркого города. Особенно поругивают тот день и час мужчины, приехавшие с женами, которые, осатанев от раскаленного воздуха, таскают их по магазинам, где не продохнешь и потные тела, как в автобусах в час пик, тесно липнут друг к другу в очередях.
Ну вот к чему он это вспомнил, к чему он вообще об этом думает, лежа на голом, прохладном полу? Зачем ему разморенные прохожие под нестерпимо ярким солнцем августа, блуждающие с набитыми авоськами и рюкзаками прохожие, приезжающие, прилетающие, приплывающие издалека, из дальних далей? Или это тот самый случай, когда в голове - ни одной мысли и под воздействием жары почти физически ощущаешь нечто похожее на размягчение мозга? А ведь отсюда, с пола, ему хорошо видна пишущая машинка на столе, призывающая к действию его лишенную энергии сущность, пишущая машинка, из которой белым флагом торчит чистый лист бумаги. Без единого слова белый лист, напоминающий о капитуляции на ближайшее время. Но противно думать, что сейчас он встанет и начнет работать. И потому он лежит на полу, сочиняя новый рассказ, который пока никак не хочет получаться, и вместо фраз, одной хотя бы стоящей фразы, что помогла бы ему катапультировать с пола к машинке, вместо этой фразы возникают видения улиц в летнем мареве, по которым снуют взад-вперед люди, люди, люди... Потом он уснул...
Вечером, как обычно, пришла она. Принесла мороженого и пива. Открыв ей дверь, он снова прошел в комнату и молча улегся на полу, стараясь ухватить за зыбкое, грустное, что, привиделось во сне и что вполне могло бы стать началом рассказа. Ему нужно было написать рассказ сегодня. Глядя, как он улегся на голом полу, она сказала:
- Оригинальничаешь?
Хоть и спросила, ему показалось, что она нисколько не
сомневается в том, что так оно и есть. Оригинальничает. Не
иначе.
Он не ответил.
- Все люди, как люди, - сказала она.