постоянно. Больничка переполнена, здесь уйма народу. Да у них, помимо того, связи с мужской уголовной зоной — она тут же, через забор. Получается, если мы перед кормлением успеем прокричать, кого мордуют и за что — знать это будет не меньше тысячи человек. Многие из них освобождаются вот-вот, отбыли срок. Значит, повезут информацию на свободу. А если еще прокричать телефон, по которому сообщить, — найдутся такие, что и запомнят, и сообщат. Телефон же Игоря в КГБ и без того известен — никакого дополнительного риска. Только надо начать сразу, как «гуманисты» кинутся — и как можно громче! Имена зэкам запомнить нетрудно, потому что вся больничка знает нас поименно и в лицо. Только громче, и постараться все успеть, пока не заткнут горло шлангом. Что одна не докричит — другая дополнит. Татьяна Михайловна колеблется:

— Как это я буду кричать? Да я и кричать не умею, никогда не приходилось. И вообще, кричать под пыткой…

Я убеждаю:

— Да не под пыткой кричать, вы под этой пыткой разве только хрипеть сможете. А до нее, когда уже станет ясно, что они-таки сейчас это начнут! И не от боли же визжать, а — прокричать информацию! Ну, как уходящему поезду прокричали бы…

Раечка в дискуссии не участвует — ей совсем худо. В голодовке ей все время душно; в зоне, чтоб легче дышалось, она лежала снаружи на траве. Тут же мы закупорены наглухо, и кубических метров воздуха явно не хватает. Окно, разумеется, закрыто и зарешечено. Бить стекла? Только хуже — распихают врозь по маленьким боксикам, там и света нет, и дышать совсем уже нечем: они без окон. Начинаем хлопотать вокруг Раечки и к единому решению не приходим. Впрочем, против идеи самой по себе Татьяна Михайловна ничего не имеет, она только сомневается, что выйдет у нее крик. Это — чисто психологический барьер. Кричать интеллигентному человеку неестественно, значит, надо себя заставить. Но всегда ли удается заставить себя, если даже надо?

Восьмой день голодовки. Мы с утра чувствуем себя неплохо. Ну, слабость, конечно, но уж не такая, чтоб совсем без сил. Приносят обед, ставят под нос. Ого-го, чего наготовили! Обычно одного запаха баланды довольно, чтоб отбить аппетит, а тут… Ладно, как приносят, так и уносят.

— Великанова! Врач вызывает. Хочет вас обследовать.

Так. Началось. Какой-то грохот, звон битого стекла… Это, как потом оказалось, наша сдержанная Татьяна Михайловна высадила локтем стеклянную дверь, за что я ее потом буду дразнить «хулиганкой». Крик. Да еще какой! Видно, в стрессовых ситуациях мы способны на такое, чего сами от себя не ожидали бы. В этом мне предстоит лично убедиться через несколько минут. Раечку трясет. У меня тоже сердце рвется (насколько ужаснее были эти минуты того момента, когда взялись за меня!). Но стараюсь запомнить, что она успела крикнуть, что — нет. За дверью все стихает. Значит, одолели.

— Ратушинская!

Ну, дорогие, сейчас мы с вами позабавимся. Меня несет над полом никогда еще не испытанная ярость: Татьяну Михайловну?! Вы посмели пальцем тронуть Татьяну Михайловну… Ну, вы у меня попляшете!

Шестеро мужиков в военной форме. Врач Вера Александровна Волкова. И, конечно, Подуст. Как я ни взбешена, но меня поражает и навсегда впечатывается в сетчатку ее вид. Она возбуждена необычайно: глаза горят, лицо в красных пятнах. Ноздри дрожат и раздуваются — вся она в порыве дикого, садистского восторга. Никогда я такого не видела, только в книжках про фашистов читала, но и то считала художественной метафорой.

Вера Александровна:

— Ратушинская, по инструкции мы должны на седьмой день кормить голодающих. Мы и так уже на день задержали… Может, будете есть сами?

— Я не даю своего согласия на кормление. Я голодаю в защиту Лазаревой. Вы же врач — как вы подписали ей ШИЗО?

— Ратушинская, мы должны заботиться о вашей жизни.

— А о Лазаревой, значит, вы уже позаботились? Заявляю, что могу проголодать тринадцать суток безо всякого вмешательства. Обследуйте меня и убедитесь. Пол я при вас мыла — вы не протестовали?

— Ратушинская, будем кормить!

Это уже Подуст возжелала вставить слово. И тут на мои плечи наваливаются сзади. Локти и кисти рук вперед! Чтоб не сразу успели надеть наручники!

— Больничка, больничка! Запомните все!

И я кричу все: имена, за что голодовка, кто в ШИЗО, сколько суток и кого насильственно кормят. Орава виснет на мне, но я, видимо, в том состоянии, когда выносят сейфы из горящего здания и плечом останавливают автомобиль. Я таскаю их на себе по всей комнате и кричу, кричу — повторяю все уже по второму разу.

— Телефон четыре-четыре-три-три-девять-пять! Киев! Игорю! Четыре-четыре-четыре-три-три- девять-пять! Запишите сразу!

И еще. И еще! Я не чувствую ни боли (руки уже скручены), ни веса их тел. Только чувствую, что рука, сильнее прочих прихватившая меня за плечо, дрожит.

Нет, непривычная работенка выпала сегодня наряду внутрилагерной охраны! Не тренированы они на это дело, да и отпора такого не ждали, да и потрясены предыдущей сценой. Они даже не сразу соображают, что я не кусаюсь, не лягаюсь — просто выворачиваюсь из их рук. И стыдно им (у них-то нет садистского ража), и торопятся — поскорей, поскорей прекратить мой крик! Догадались, наконец, что не наваливаться на меня надо, а просто оторвать от точки опоры — и, как перышко, вскинули вверх. Скорее, с размаху — на деревянный топчан! Где уж тут соразмерить силы шестерых мужиков с моим голодовочным весом.

В моей голове с грохотом лопнул красный шар, и что было дальше — я знаю только по рассказу Татьяны Михайловны.

Глава восемнадцатая

Оказывается, меня без памяти приволокли в тот самый бокс без окон, в «двенадцатый корпус». Так называется корпус психиатрического отделения. О, нет, не потому, что заподозрили Татьяну Михайловну и меня в ненормальности. А просто надо было изолировать понадежнее, а таких боксов в других отделениях нет. Там еле умещались две больничные койки и ведро, накрытое клеенкой — наш «туалет». На одну из этих коек меня и бросили. Сколько-то времени спустя туда же запихнули Татьяну Михайловну — все еще со скованными руками.

— Ирочка! Ирочка! Вы меня слышите?

Это было первое, что вынесло меня из черной пустоты. Слышу, слышу! Но как открыть глаза? Словно во сне, когда хочешь бежать, а ноги не слушают. Или кричишь, а голоса нет. Наконец сработали нужные мышцы (совсем не те, что я напрягала) — и вот я вижу, еле-еле из темноты — лицо Татьяны Михайловны. Вернее, два ее лица, наплывающие друг на друга. Почему темно? Что-то случилось с моим зрением? Нет, просто лампочка слабенькая, да еще в каменной нише за решеткой, а другого освещения нет. Татьяна Михайловна расталкивает меня плечами и локтями — кисти рук стянуты наручниками за спиной. Отвечаю:

— Все, все в порядке.

— Слава Богу! Что они с вами сделали?

Откуда я знаю, что они сделали. Ну, грохнули головой (видимо, затылком) о топчан. А что потом? Даже заливали или не заливали этот проклятый раствор — не знаю. Вроде бы нет — не чувствую того, что должна бы по описаниям Тани Осиповой («будто бы желудок набит камнями»). А может, перепугавшись, залили не все два литра, а чуть-чуть, для порядку? Или вообще плюнули ведь эта мера была с самого начала задумана как пыточная, а какой смысл пытать человека без сознания? Все равно ничего не почувствует… В общем, насилие было, а кормление — вряд ли. И голода, обязательного после этого, не ощущаю. Но утверждать не могу. Может, Вера Александровна, когда ей придет время подумать о душе, расскажет правду?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату