Убедившись, что я не только моргаю, но и соображаю, Татьяна Михайловна несколько успокаивается. Господи, как у нее-то самой после экзекуции хватает сил со мной возиться. Стараюсь ей улыбнуться. Вроде получается. Тут приходят и снимают с Татьяны Михайловны наручники. Снимают ли и с меня? Или расковали мне руки раньше, убедившись, что перестарались? Нет, я слишком многого хочу от своей памяти. Татьяна Михайловна, понимая, что врачи смотреть меня отнюдь не прибегут, делает простейшую проверку — прикрывает мне глаза ладонью, а потом поворачивает мою голову к лампочке. Зрачки не сужаются, как им положено, на свет. Ну-ка, еще раз! Нет, не сужаются. Ну, ясно — сотрясение мозга. Что при этом надо? Лежать, как можно меньше двигаться и отнюдь не читать. Двигаться тут все равно негде, а насчет чтения я взвою только послезавтра (и моя безжалостная соузница мне этого никак не позволит), а сейчас мне не до того. Тошнит. Я еще даже не знаю, как поведет себя мое тело, когда я заставлю его встать. Потом окажется, что все-таки послушается, хотя его будет заносить в разные стороны. На некоторое время я утрачу чувство равновесия, но это постепенно восстановится. Останутся лишь изматывающие головные боли, которые досаждают мне до сих пор — разумеется, в самые неподходящие моменты. Как и все стихийные бедствия, они тоже подчиняются «закону подлости».
Как ни странно, это мое сотрясение в итоге обернулось для зоны (и для меня в том числе) сущим благом: мучители наши здорово перепугались. А ну как стукнули бы чуть посильнее? Или виском? Или я была бы чуть послабее? Значит — убийство во время насильственного кормления? Скандал! Да не потому что жалко моей жизни, но ведь огласка — убили политзаключенную. Если не свидетели, то слушатели имеются в большом количестве… Такое, пожалуй, не скроешь. И где гарантия, что на другой раз все так же хорошо сойдет? Вон, пялятся в глазок каждую минуту, жива я или нет. Короче, больше они с нашей зоной никогда на такое не решались и следующих голодающих пальцем не трогали. Так я и не испытала на себе этого омерзительного насилия, и что чувствует человек, в которого закачивают сочиненную тюремщиками жидкость, не знаю. И слава Богу! Предпочитаю пожизненные головные боли.
А где же наша Раечка? Она должна была бы идти третьей. Может, в соседнем боксике? Голоса ее Татьяна Михайловна не слышала. Мы за нее здорово беспокоимся: Бог знает, что в голодающих заливают, может, какой-нибудь костный бульон или мясной отвар? А у Раечки аллергия на все мясное — да такая, что глотка бульона достаточно, чтобы свалить ее с ног. Как потом выяснилось, когда она осталась одна, к ней ввалились все эти шестеро мужиков и под угрозой насилия заставили выпить приготовленную для «кормления» жидкость. Рая при этом заявила, что голодовку не снимает, но у нее нет сил сопротивляться, как сопротивлялись мы. И выпила — мол, все равно зальют. Тут-то и началось. Ликующая Подуст пришла к ней через час и заявила, что составлен акт, будто Руденко добровольно, осознав необоснованность протеста, вышла из голодовки. И приказала:
— Теперь пишите об этом сами заявление, все равно акт уже составлен и вам никто не поверит.
Ах, так?! И Рая написала заявление, что голодовку не снимала и снимать не намерена и что будет голодать, пока Лазарева в ШИЗО. Она сожалеет, что поддалась на шантаж врача и угрозы шестерых мужчин. И в дальнейшем никакой «добровольности» с ее стороны не будет — пусть насилуют, как насиловали нас.
Можно себе представить, как возмутились начальники. Ведь их логика: раз ты хоть в чем-то поддался — все! Ты уже наш! Секундная слабость — слабость навеки! Даже если это слабость измученной женщины перед ражими, сытыми мужиками. И уж если ты после этого возвращаешься на прежнюю позицию — ты этим прямо-таки нарушаешь их законные права на твою душу! И нет тебе пощады… Раечку заперли одну и больше суток не давали ей воды — это на девятый-то день голодовки. Она сквозь дверь просила санитарок, чтобы принесли пить. Но они отвечали, что это строго-настрого запрещено. Потом к ней опять приступили:
— Снимаете голодовку?
— Нет!
И на этот раз залили через зонд — единственное исключение изо всех наших голодовок после моего сотрясения. Больше, впрочем, и с ней не рисковали — она была уже доведена до точки. Так пришлось Раечке расплатиться за то, что она потом называла своей слабостью и переживала как серьезную уступку. Мы, конечно, ей только сочувствовали. Я знаю эту породу «пламенных борцов», которые готовы клеймить позором каждого, кто когда-то хоть чуть-чуть сдал. Но недорого стоит такая бескомпромиссность, которая перекидывается с общих наших угнетателей на своих же! Чаще всего это люди, сами не вынесшие и десятой доли тех испытаний, что достались другим. Человек же, прошедший весь этот путь без страха и упрека — так насмотрелся на людские страдания, что не склонен осуждать по мелочам. Ну, нет у человека сил — так ты его поддержи, если у тебя самого есть. Глядишь — и окрепнет. Совсем выдохся — честно выйдет из борьбы и будет тебе же помогать по мере возможностей. Каждый несет ту ношу, которую может поднять, и каждый, кто не на стороне палачей — тебе брат. Это, как правило, не нужно объяснять бывшим зэкам — но, ох, как порой необходимо понимать тем, кто сам баланды еще не хлебал.
Раечке, конечно, пришлось хуже, чем нам обеим: и шантаж, и одиночество, и насилие, и пытка жаждой. Все оставшиеся от голодовки дни ее держали отдельно от нас. Вдвоем нам было веселее. Больше нас не тревожили, только три раза в день приходили с едой. По их правилам, еда должна стоять у голодающего в камере два часа, и лишь потом ее забирают. В нашем крошечном боксике она оказывалась буквально у нас под носом: трижды два — шесть часов в сутки. Мы прикрывали миски пластиковыми пакетами, чтоб не мучиться от запаха (хорошо, что догадались прихватить с собой, когда нас забирали из зоны). Вентиляции в боксике толком не было. На меня приступами наплывала тошнота, и я думала, что запахи тому виной. Потом оказалось, что это обычный симптом сотрясения мозга. Скоро, однако, это прошло, и мы делили время между сном, разговорами и чтением Экклезиаста. «Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его».
Считали дни. Не только дни голодовки, но и дни до отъезда Татьяны Михайловны. Лагерный срок кончался у нее к началу ноября, но мы знали, что заберут ее раньше. Это у них принято — в виде последнего лагерного подарка тащить человека по этапу месяца два. И помучить напоследок перед ссылкой, и чтоб не вывез из зоны свежую информацию. Договаривались, как будем передавать новости из зоны: все время надо разрабатывать новые СПОСОБЫ на случай завала старых. Нам даже пришла в голову пара нетривиальных идей. Игорь, конечно, приедет к ней в ссылку — расспросить обо всех нас. И ему эти идеи — руководство к действию. Рассказываю про Игоря. Что-то он у меня получается неправдоподобно хороший. Но, когда они увидятся, они поймут друг друга с полуслова — два самых близких мне человека на свете! Мы стесняемся сантиментов, особенно в молодости. И потом уже зачастую не успеваем сказать нашим близким самых хороших слов, которые мы знаем. И я Татьяне Михайловне — наверное, не успела. Она, впрочем, и так понимала — она вообще все понимала! Бывают ли люди без недостатков? А вот и бывают! Посидели бы вы с Татьяной Михайловной в лагере — поняли бы, а так — не будем спорить. Могут же быть у людей разные точки зрения на эту аксиому. Но я остаюсь при своем: когда от человека столько света, тени в нем растворяются напрочь.
Впрочем, утешьтесь, скептики — Татьяна Михайловна имеет крупный недостаток — отсутствие музыкальных способностей! Она над этим подшучивает, а все же искренне огорчается. Вполне сочувствую, потому что у меня такая же беда. Обе стесняемся петь всю сознательную жизнь — и счастье окружающих, что стесняемся! Однако сейчас, в этом боксике, Татьяна Михайловна нянчит меня, как ребенка, и по головке гладит, и песенку поет.