молодых испанцев. Я глядел на них и вспоминал фотографии и кинохронику тех лет, когда я еще был на воле. Палубы пароходов, наполненные испуганными мальчиками и девочками, цветы и объятия, лавина очерков, статей, рассказов, репортажей о любви и заботах, которыми окружили жертвы гражданской войны - детей, вырванных из рук фашистов. Где они были, эти мальчики и девочки, после того, как завяли букеты цветов, кончились объятия, журналисты нашли новую тему - врагов народа? Жили, наверное, в детских домах. И хотя эти дома тоже имели прибавку 'спец', но они были такими же, как все: с атмосферой духовной несвободы, казарменным режимом, школой, в которой было запрограммировано все - от урока на завтра до классного собрания, обязательных песен, выкрикивания коллективных лозунгов, скучной физкультуры. А потом ПТУ, или как они там тогда назывались, и первые годы на заводе... А если не хочется на заводе? А если хочется совсем другой работы, другой жизни, а если не нравится жить в общежитии?
Они были непохожие на других, а значит, чужие. Чужие для своих сверстников, для товарищей по заводу, по общежитию, улице, городу. Поэтому они сплачивались, у них вырабатывались свои законы, свои нормы поведения. Кто постарше - успел побыть в армии, они, как могли, дрались с фашистами, но не все были сыновьями Долорес Ибаррури, и не все подвиги были отмечены, и не все смерти были оплаканы. У них был общий, язык, на котором они могли разговаривать друг с другом и который не понимали другие; у них сохранились пусть детские, но все же воспоминания о своей родине - ее холмах, городах и белых домиках в селах; они помнили еще свои песни. Они учились в русских школах, читали и говорили по-русски, но ребята постарше хорошо знали свой родной язык, умели не только читать, но даже доставать испанские книги и читать их своим товарищам. Инстинкт крови и засевшее в генах то неопределенное, что зовется 'испанским', заставляло их сопротивляться всему, что они считали унизительным, и немедленно бросаться, не раздумывая, на выручку своим.
Вот такими они сходили по трапу на берег, и все мы тут увидели, что они не как все... Их не посадили на корточки, не поставили на колени, не заставили сесть на землю. Процедура обычная, обязательная при любом этапе: выходящих из вагона или 'воронка', слезающих с грузовиков, сходящих с палубы баржи обязательно сразу же, невзирая на любую погоду, на снег, грязь, дождь, заставляют сесть или же встать на колени, чтобы потом, когда выйдут все, когда вокруг построится конвой с овчарками, заставить встать, построиться по четыре, устроить перекличку, заставить выслушать конвойную 'молитву': '...шаг вправо, шаг влево, конвой стреляет без предупреждения' - и лишь после этого двинуться этапной колонной.
Так вот Хуанов никто на колени не ставил, на корточки не сажал. Их быстро пересчитали, не заставляя слушать 'конвойную молитву', быстро повели к подведенной к берегу узкоколейке, так же быстро погрузили на несколько подготовленных платформ и увезли в тайгу. Испанцы проходили через эту процедуру с любопытством и весело, они осматривали незнакомый пейзаж, незнакомых людей и, обращаясь к людям в омерзительно знакомой им форме, кричали какие-то слова. Слова были вполне русскими и классическими.
Вскоре началось генеральное совещание у капитана Намятова, посвященное решению испанского вопроса. Я увидел, что решается он почти со всеми классическими трудностями, сопровождавшими решение всех испанских вопросов за многие века. В начальники 'спецкомандировки' назначили старшего лейтенанта Шкабарду. От обычного конвойного вертухая его отличала какая-то воинствующая тупость и железное убеждение, что три звездочки на его погонах должны автоматически приводить всех зеков в полную покорность. Фельдшером решили послать недоучившегося студента Ленинградского университета. Недоучился он, собственно, русской филологии, ибо его схватили, когда он был на третьем курсе филфака. Но в лагере проявил не свойственную филологам цепкость, устроился в санчасти, стал 'лепилой', начал носить белый халат и сразу же вошел в важный и очень привилегированный слой лагерных медиков. В самом большом затруднении были производственники. Что будут делать Хуаны?
- Как что? -возмутился Намятов.- Дорогу строить. Конечно, рельсы им свинчивать не дадим, пусть насыпь отсыпают, на земляных работах можно даже и таких...
- Нет, нет,- уныло сказал начальник строительства дороги.- С нас управление лагеря каждый день спрашивает погонные метры дороги, а с ними какие же метры! Сегодня метры, а завтра сантиметры, а то и вовсе не выйдут на работу, разбирайся с ними, а вечером на селекторной перекличке докладай, на сколько протянули дорогу.
Да, с этим и Намятов не мог спорить. За дорогу спрашивали строго.
- Ну, что нормировщик скажет? - Намятов посмотрел в мою сторону.
- Давайте, гражданин капитан, поставим их прокапывать канавки вдоль насыпи. На них не только плана, но и технических условий нет. Сколько прокопают, столько и прокопают, глубоко ли или же так, землю поцарапают - все равно они ни к чему, и в план не входят, и отчитываться за них не надо.
- То есть как это не надо? А выполнение нормы, а деньги, а зачеты?
Вот это уже было серьезней. Дело происходило летом 1955 года. Из старых кондовых гулаговских законов осталось, что кормили 'по выработке'. Ну, это дело простое. И даже в самые грозные лета в моей нормировочной практике не было ни одного зека, не выполнившего нормы и не получившего своей кровной горбушки. Но среди великих послесталинских реформ было нечто новое и существенное. Во-первых, деньги. За выполнение и перевыполнение норм зекам платили. Прямо почти как вольным. Конечно, у них вычитали за кров и пищу, да так, будто этим кровом был уютный пансионат Четвертого управления, а пищей икра с креветками и консоме с гренками. А потом надо было зекам содержать всю охрану, всех своих начальников, начиная от последнего надзирателя и кончая генерал- майором Тимофеевым. Но и после этого что-то оставалось. И, учитывая астрономическую туфту, в которой больше всего было заинтересовано само начальство,- оставалось немало. Достаточно, чтобы покупать в ларьке редкие припасы, спирт у деревенских спиртоносов, а очень многим даже разными путями деньги семье переводить.
Но самым главным нововведением были зачеты. До сих пор не пойму, как на это пошли большие гулаговские начальники. Разве что из уверенности, что резерв у лагерного 'контингента' большой. Значит, были зачеты. Этим славным студенческим словом обозначалось то, что срок наказания снижался соответственно выполненным нормам. За выполненную норму день наказания считался за два, а за перевыполнение - день за три. И всем заключенным выдали на руки отпечатанные на коричневой оберточной бумаге 'зачетные книжки', в которых страницы были поделены на квадратики, в которых регулярно проставлялась новая дата окончания срока. И каждые три месяца зек сдавал свою 'зачетку', через день ее получал и впивался взглядом в новый 'звонок' - новый конец срока. Разглядывать эту книжечку было одним из самых острых ощущений. Вот видишь, как на глазах худеет твой срок, как быстро (день за три!) приближается день свободы! Я это сам испытал...
Но в этих 'зачетках' были свои прелести для начальства и свои ужасы для заключенных. Капитан лагерного отделения, то есть лично капитан Намятов, мог эти зачеты не то что не давать, но и снижать старые. 'За нарушение лагрежима'. А в это нарушение входило все возможное и невозможное: отказ выйти на работу, невыполнение приказа любого начальства - вплоть до бригадира и десятника; за то, что 'прекословил' - так странно назывался недостаточно почтительный ответ начальству; за то, что помочится в неположенном месте... Список возможных нарушений, за которые можно лишить зачетов, был бесконечным. Намятов и его многочисленные подручные пользовались этим не только щедро, но и с каким-то садистским наслаждением. Старший лейтенант Шкабарда лично вызывал к себе по очереди зеков и каждому вручал полученные с головного лагпункта 'зачетки'. Вручал медленно, давая возможность зеку тут же раскрыть зачетку и увидеть, как вдруг у него срок побежал назад, как он удлинился. И не на день, и не на неделю, и даже не на месяц. Иногда он удлинялся на год, а то и больше. Вынести это могут не все. Я не раз видел, как выходили от Шкабарды пожилые рыдающие люди. Или же бледные, с застывшими на губах матерными словами, старые и опытные 'законники'. Меня самого не раз лишали зачетов. И хотя больше чем день за два - да и то редко- редко, в порядке поощрения - я не получал, а мой десятилетний срок был отбыт только наполовину, но все равно - очень трудно было стряхнуть с себя чувство унижения, беспомощности, ощущение полной своей зависимости от всей этой шайки недочеловеков.
Да, в этих желтых тетрадочках была взрывная сила, и я тогда уже почувствовал, что с Хуанами начальству будет плохо. Нормировщиком я решил послать молодого еще арестанта, недавнего студента Тимирязевской академии, бытовика, получившего свой немалый срок за 'попытку изнасилования'. Витя мне пытался объяснить, что понималось под 'попыткой', но в этом не было надобности. Год назад вышел специальный указ 'Об усилении ответственности за изнасилование', и лагерь был полон виновными или же совершенно невиновными жертвами своих страстей. Был этот неудавшийся насильник сообразительным, способным парнем, и, направляясь на 'спецкомандировку', я ему объяснил его задачи.
Что всем без исключения надобно 'выводить горбушку', Витя уже знал. У нас никогда 'невыполненных' не было. А вот с 'перевыполнением'? Это деньги и зачеты...
- А кто у них пахан. Лев Эммануилович?
- Вот это тебе следует узнать. И помни, что это не воры, не законники. У Хуанов пахан - главный и авторитетный человек - становится совсем по