что вчера они вволюшку погуляли за счет своих подконвойных. И они дремали, не обращая внимания на всю необыкновенную красоту мест, по которым они плыли. А красота эта была удивительна! Только все мне отравляло мое зековское знание. Кама в своем верховье широка и спокойна. Но я знаю, что летом по ней может пройти разве что наша плоскодонка. На полтора-два метра ее дно состоит из топляка, и только весной, по большой воде, идут по реке большие баржи с продовольствием для верхних лагпунктов. И голубизна воды не от ее родниковой сущности, а от гниющего дерева. И редко какая рыбешка ухитряется выжить в этой великой и красивой реке, превращенной в сплавную канаву.
Высокие берега Камы потрясают разнообразием и яркостью красок густого перелеска. Казалось, там собраны всевозможные оттенки красных, оранжевых, палевых, коричневых и других красок. Но я знаю, что эти краски принадлежат мусорному, никому не нужному, бесполезному лесу. Когда-то стоял на этих берегах мачтовый, 'корабельный' сосняк. Бронзовые, прямые как стрела стволы, без одного сучка, уходили в небо, как бы вырастая прямо из ослепительно белого ягеля, покрывавшего землю. Этот дивный лес давно свели, спустили молем вниз, добрая его часть легла топляками на дно, а то, что дошло до запани,- продано, пропито, ушло ни на что... А вместо этого леса самосевом выросли искривленные, тонкие стволы ольхи, полугнилой осины, черемухи и волчьего лыка да бузины. И красота этого лжелеса ненатуральная, нездоровая, как румянец на щеках чахоточного...
По дороге размягченный конвой называет нам наше 'место назначения'. Направляемся мы в большой лагерный поселок, именуемый Мазунь. Там находится головной лагпункт большого лагерного отделения, имеющего много командировок. Туда нас и волокут, а для чего - про это знает начальство, а зекам должно быть все равно. И через несколько часов на правом берегу реки появляются приметы жизнедеятельности человека: недосброшенные катища леса;
недокатившиеся до уреза воды и полусгнившие бревна;
сбитые из горбыля какие-то сарайчики неизвестного назначения. А затем уж вырастают архитектурные ансамбли большого лагерного поселка: высокая труба электростанции, зона комендантского лагпункта, пожарная каланча, разномастные бараки, где живут вольняшки, большая, добротно срубленная казарма для ВОХР.
И маленькая пристань, куда уже собралось в ожидании нас несколько человек. Начальство, в распоряжение коего мы поступаем, и служивые, и просто любопытные. Потому что приход нового этапа - всегда событие, в нем часто можно обнаружить знакомого, просто полюбопытствовать о том, как живут зеки в других местах.
Мы выходим из баржи, садимся - как положено - на корточки и начинаем оглядываться. И сразу же вижу знакомое лицо! То, что я узнал ее, было неудивительно, хотя и видел-то я ее два раза в жизни. Один раз на Первом лагпункте Устьвымлага, когда она уходила на свободу, а второй - в Княжпогосте на 21-м лагпункте, куда я приехал устраивать Жене Гнедину незаконную свиданку с женой. Видел я эту женщину мельком, почти с ней не разговаривал, но невозможно было забыть это резко еврейское и очень некрасивое лицо. Она уже тогда была вольняшкой, замужем за каким-то сплавным мастером. Однажды увидев, забыть это лицо было невозможно. Гораздо удивительнее было то, что она - почти через 8 лет! - узнала меня. Даже фамилию вспомнила. Наклонясь ко мне, деловито сказала:
- Вас, двенадцать бесконвойных, сейчас повезут на командировку Рекунь. Это 25 километров по лежневке, и там содержатся только двадцатипятилетники. Инспектором КВЧ там мой знакомый, я ему сейчас позвоню, и он встретит вас у вахты. Бесконвойные в Рекуни не пропадут - там их всего несколько человек. Зовут моего знакомого Яков Александрович, он у начальства в авторитете, через него дайте мне знать, как и что...
Она все это даже не проговорила, а пропулеметила, пока какой-то местный вертухай, держа в руках наши формуляры, выкликал двенадцать фамилий. Без больших строгостей мы взобрались на обычный лесовоз, приспособленный для перевозки досок, и полетели по лежневке к ожидающей нас неизвестности. Весь мой устьвымлаговский период жизни прошел на автовывозке леса, и глаз привычно отмечал неровное полотно, разбитость лежней, бракованные нагеля, валяющиеся у кромки дороги. По сторонам лежневой дороги лежали остатки штабелей стрелеванного, то есть подвезенного к дороге леса. Значит, при погрузке на машину наиболее легкие для погрузки верхние ряды со штабелей сняли, а самые трудные нижние ряды оставили... Но размышлять на производственные темы было некогда. Наш лесовоз уже подъезжал к вахте Рекуни.
О том, что командировка режимная, мы могли судить только потому, что обыскивали нас без халтуры, со знанием дела, даже прощупывая швы в телогрейках и бушлатах. Когда нам показали барак, отведенный для нас, ко мне подошел ранее стоявший в стороне, не очень похожий на других человек. То, что командировка режимная, нетрудно было догадаться по тем немногим зекам, что шныряли по зоне. Немолодые, угрюмо-озабоченные, с тем неизгладимым отпечатком, что кладет на внешность людей война, плен, заключение, этапы, тюрьмы, лагеря... А этот человек имел почти вольный вид: донашиваемый, но в хорошем состоянии костюм, чистая белая рубашка. О его арестантской сущности говорила только стриженая голова.
- Ваша фамилия Разгон? Мне о вас звонила Фира, то есть Эсфирь Давидовна. Меня зовут Яков Александрович, я здешний инспектор КВЧ. Пройдем ко мне, пока ваш этап устраивается.
Мы прошли в торец длинного барака, занимаемого конторой и всякими другими служебными помещениями. Внутренность КВЧ - культурно-воспитательной части была стандартной: груда лежащих на полу плакатов, исписанных лозунгами, призывающих к трудовому энтузиазму: 'молнии', извещающие о рекордах некоего зека; полочка с несколькими тощими книжками; банки и склянки с красками. И большой трофейный аккордеон, стоящий в углу. КВЧ было хорошо обжито. На маленькой плите стоял чайник и какая-то кастрюлька с варевом, к стене прибит рукомойник, а рядом чистое полотенце.
- Как вас принято называть на воле? Раздевайтесь, вымойте руки. Лев Эммануилович. Сейчас заварю чай. Настоящий, московский.
Не спеша, осторожными, как бы плавными движениями, Яков Александрович заварил чай, достал блюдечко с маслом и плавленым сырком, нарезал и пододвинул ко мне тарелку с хлебом.
- Наше арестантское дело - прежде всего поесть. Это никогда не следует откладывать. Впрочем, мне вас, кажется, не следует учить?
Значит, Яков Александрович - зек. А как же он стал инспектором КВЧ? Мне по дороге рассказали, что на этой командировке все без исключения двадцатипятилетники по статье 58-1 а - измена Родине. Пятьдесят восьмая не может быть никогда допущена к такой высокоидеологической деятельности, как та, которой занимается КВЧ.
- Вы москвич? Расскажите, меняется что-нибудь после войны в нашем городе? Я его не видел уже два года.
Я размягчился, от меня начала уходить усталость от мучительного этапа по Сибирскому тракту, от окриков конвоя, шмонов, томящей неизвестности. Чай был свежий и крепкий, хлеб нарезан тонкими ломтями, и давний полузабытый вкус масла... И этот интеллигентный москвич, с которым разговариваешь почти как на московской кухне. Хотя так бесконечно велико различие между милой домашней кухней и этим неистребимо казенным куском барака. Но вдруг я увидел на стене нечто нелагерное - скрипку. Элегантная, блестя благородной коричневостью лака, она аккуратно висела на прибитом к стене куске фланели.
- На что загляделись?
- Скрипка. Очень давно не видел. И много лет не слышал. Иногда только в спокойную минуту начинаю вспоминать. И уже начал забывать настоящий звук скрипки.
- Вы хотите вспомнить?
Яков Александрович все теми же плавными движениями достал скрипку; он взял тряпочку, протер и без того блестящую деку скрипки. Потом он привычно приложил ее к плечу, и я услышал давно уже позабытые звуки настраиваемой скрипки. И заиграл. Господи! Давно, давным-давно, я не помню уже когда, я был последний раз на скрипичном концерте - я услышал то, что всегда было и считалось божественным.
- 'Чакона'!
- Еще можно узнать, да? Вы правду говорите?
- Правду. Извините, что я так разволновался. Это было так для меня неожиданно: услышать Баха на командировке Рекунь...
- Ну, вы такой для меня неожиданный и необыкновенный гость: Баха узнал... Я вам еще немного поиграю.
Яков Александрович начал играть концерт Чайковского. И не с обычной второй, 'выигрышной' части, а с самого начала. Он играл, я слушал, вспоминая, когда и в исполнении каких великих скрипачей слушал я этот концерт. И при всей моей музыкальной малограмотности и безнадежном любительстве понимал, что это не дилетант-самоучка и не музыкант из ресторанного оркестра, а играет настоящий профессионал. Нет, не в 'Савое' или в 'Метрополе' играл Яков Александрович! Он как будто понял, о чем я думаю!
- Не удивляйтесь. Лев Эммануилович. Я ведь все же не 'клезмершпиль', я кончил Московскую консерваторию, и у меня были очень хорошие учителя. Те же, что и у хорошо вам известных великих скрипачей. Только вот великого скрипача из меня не вышло. Оказывается, недостаточно иметь хороших учителей. Дайте я вам налью еще чаю. Не торопитесь. Сегодня у вас все равно не рабочий, а этапный день. Посидите. И для меня ваше знакомство столь же неожиданно и волнующе, как и для вас 'Чакона' Баха.
Да, да! Я начинал почти точно так, как настоящие великие скрипачи Ойстрах, Коган. Отец - фармацевт, считавший, что в нем самом погиб великий музыкант, делал все возможное и невозможное, чтобы его сын стал великим. Учиться скрипке я стал почти с трех лет.