лакали что-то из жестяного корыта, светящиеся, словно угли, глаза их следили за незваным гостем отовсюду — с полок, с потолка, с мебели, с антресолей. Это был какой-то кошкин дом….

— Ты, мил человек, в горницу проходи. — Хозяин поднял на руки сибирского кота, огромного, вальяжного, сразу видно, любимца, погладил, потрепал, бережно опустил на пол. — Я как раз обедать садился. Давай-ка со мной ушицы из окуньков да блинков с медком липовым, с сотами. Разговорами сыт не будешь…

В комнате было тепло. Топилась большая русская печь, на приземистом столе высились горой румяные блины, на кожаном диване с располосованной до дерева обшивкой дрыхли коты.

— Господи, Степан Евсеевич, сколько же их у вас? — Полковник снял пальто, шапку, уселся осторожно на продранный, шаткий стул. Он уже понемногу принюхался и начал различать аромат свежесваренной ухи. — У Куклачева в цирке и то, наверное, меньше.

— А кто его знает, не считал. — Хозяин улыбнулся, взял ухват и ловко потащил из печи закопченный чугунок. — Дом большой, пускай плодятся. Кошка зверь хороший, чистый, человеку от нее вреда никакого. Не то что собака, премерзкая тварь, двуличная — одним руки лижет, других за глотки берет. Ты не стесняйся давай, придвигайся-ка к столу… Так ты еще и водочки припас? Кстати, кстати, с хорошим человеком и выпить не грех.

Он налил Полковнику ухи, крупно, по-деревенски, нарезал хлеб, сало, вытащив плошку с квашеной капустой, принялся открывать бутылку.

— Из опилок, конечно, гонят, ну да ладно. Выпили, захрустели капусткой — сочной, с брусникой и антоновкой, дважды повторили и начали хлебать уху, густо перченную, наваристую, из окушков и плотвы. Незаметно приговорили полчугунка, взялись за блины, румяные, с прозрачным, тягучим медом, и хозяин, подслеповато щурясь, посмотрел на гостя:

— Ефим, не знаю, как по батюшке, ты, значит, спрашивай, не стесняйся, все одно, скоро мне ответ держать. — Отложив вилку, он перекрестился, лицо его стало торжественным и светлым, на глаза навернулись слезы. — За грехи мои. Кровь на мне, много крови. По колено в ней ноги мои, по самые локти руки…

— Да ладно вам, Степан Евсеевич, как говорится, кто без греха. — Полковник незаметно проглотил таблетку «антидринка» — особого препарата, разлагающего этиловый спирт, разлил по стаканам «Столичную», чокнувшись с хозяином, захватил пальцами капусту. — Хочу написать о работе спецотдела СПЕКО. Вы можете мне рассказать, чем они занимались в то время?

— А, вот ты о чем, Фима. — Кустов облегченно вздохнул, свернув блин трубочкой, сунул его в мед, — а я думал, заградотряд. — Он медленно прожевал, задумчиво уставился куда-то в стену. — А в спецотделе я вначале сидел на прослушке, собирал по приказу Владимира Ильича компромат на вождей, заполнял так называемую «черную книгу». Ох, много там было чего интересного. Сталин, например, со своим дружком Енукидзе предпочитали плотных баб из хора Пятницкого, а Калинин с Кароханом, с тем, что переговоры о Брестском мире вел, уважали балерин из Большого театра. Писатель Бабель был любовником жены «железного наркома», а сам Ежов, прости Господи, жил с мужиками…

Несмотря на годы, память у отставного подполковника была в полном порядке, он едва заметно кривил губы и подслеповато щурил глаза, словно вглядывался в туманные дали прошлого.

— А вот скажите, Степан Евсеевич, — Полковник, совладав с блинами, вытер о полотенце пальцы, отхлебнул горячий, крепко заваренный чай, — что за человек был Бокий? Теперь ведь чего только не услышишь — и палач, дескать, и убийца, и мясник. Только посмотришь на фотографию — лицо у него хорошее, взгляд умный, хотя внешность, говорят, обманчива.

— Глеб Иванович человеком был, не чета прочим. — Кустов насупился, помолчал, выплеснул в стакан остатки водки. — Крови не боялся, но и даром ее не лил. Со странностями, конечно, был, не без того. Руки никому не подавал, зимой и летом в мятом плаще ходил, у себя на даче, говорят, пьянки устраивал, дикие, с бабами, напряжение, значит, так снимал. Идейный был, верил в мировую справедливость, вот и получил ее. Аккурат девять граммов между глаз. Слушай, Фима, брось ты эту книгу, все равно толком не напишешь. Чтоб понять наше время, нужно в нем пожить. — Он выпил залпом, не поморщившись, бросил в беззубый рот кусочек сахара. — Страх, вот что было главное в нашей жизни, на нем все держалось. Благодаря ему и Днепрогэс построили, и войну выиграли, и в космос полетели. А смелым-то знаешь как почки в подвалах отбивали да «петухами» на зонах делали? Все боялись, поэтому так и жили — стучали друг на друга, молча жрали водку да орали хором: «Жить стало лучше, жить стало веселей!» — Вытащив из пачки «беломорину», хозяин дома закурил, сбросил с колен большого трехцветного кота. — Ну-ка, брысь. Хочешь, расскажу, как мы под Ельней своих два полка положили? В спину, пулеметным огнем? В упор? — Он вдруг разъярился, стукнул кулаком по столу, так, что подскочила посуда. — А откажешься — тебя таким же макаром…

— Нет, Степан Евсеевич, расскажи мне лучше о Барченко. — Полковнику сделалось неловко, он вымученно улыбнулся, с трудом. — Чем он занимался в спецотделе?

— Господи, Фима, ну до чего ж ты машешь на телеведущего этого, как его, на Листьева… — Не вынимая папиросы изо рта, Кустов свесил голову на грудь, — похоже, он собирался покемарить. — Убили его…

— Эй, Степан Евсеевич, не спи, замерзнешь. — Полковник потрепал старика за плечо, пальцами потер ему мочку уха. — Он что, правда был сильный «аномал»?

— Кто ж его знает. — Старик осоловело поднял голову, тяжело вздохнул. — Наверное. Когда у дешифровщиков не ладилось, шли к нему, значит, не просто так. Опять-таки он, а не кто другой пропускал других «аномалов» через «черную комнату», знал, видимо, толк во всей этой чертовщине.

Его глаза стали закрываться, и Полковник, уже собираясь уходить, вытащил фотографию Шидловской, так просто, для очистки совести.

— Степан Евсеевич, а эта женщина вам, случаем, не знакома? Может, встречали где?

— Господи, не может быть. — Вглядевшись, Кустов сразу справился с дремотой, сплюнул и принялся креститься, истово, многократно, рука его дрожала. — Это же дочка Немца. Барченко аккурат перед своим арестом проверял ее в «черной комнате», хотел, видать, чтобы по стопам родителя своего поганого пошла. Тьфу, прости Господи, гад был редкостный. Исчадие ада. Змей, змей…

Он резко замолчал, жадно закурил, ломая спички, глянул исподлобья на ошарашенного Полковника.

— Ты, Фима, не знаешь, что это был за человек. Помнишь открытые суды тридцатых? У известных людей, умниц, крыша будто бы ехала, сами себя оговаривали, толкали в могилу. Почему? Ясное дело, путем зубодробления и крушения ребер такой спектакль не устроишь, нужно человеку крепко затуманить мозги, чтобы себя не помнил. Вот этим Немец и занимался, не один, подобралась там у них компания, наверняка и товарищ Киров на их совести, а впрочем, какая там совесть. — Кустов махнул рукой и внезапно крепко ухватил Полковника за локоть: — Слушай, Фима, брось ты это дело. Напиши лучше книгу о ворах, о девках непотребных, о блядстве, о наркотиках. Не лезь в политику. Думаешь, изменилось что-нибудь? — Он горестно воззрился в красный угол, где лампадка выхватывала из полутьмы скорбный лик Христа, однако же креститься не стал. — И не надейся, сунут в петлю, как Есенина, глазом не моргнешь… Кому она нужна, правда-то? Деньги и вранье правят миром… Этим… Ну все, мил человек, не обессудь, пойду прилягу. Мне еще на вечернюю службу в храм надо, грехи замаливать. Будешь уходить, дверь в сенях захлопни. А в политику не лезь, не лезь…

На том и расстались. Кустов отправился на продранный диван к кошкам, Полковник же надел пальто и в задумчивости пошел на выход. «Черт, чуть не забыл». Уже в сенях он спохватился и, возвратившись в комнату, не смог сдержать улыбки — в его пыжиковой шапке-пирожке, свернувшись, спал пушистый, полосатый, словно тигр, котенок.

Глава 17

ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ Год 1911-й

Только что ушел в небытие год тысяча девятьсот десятый. Нелегким он был для России, полным мрака и печали. Погибла в муках от черной оспы божественная Комиссаржевская, скончался, пребывая не в себе, неподражаемый Куинджи, осиротил отечество своею смертью великий Лев Толстой. Казалось, сумрачная туча нависла над Россией, уж Мережковский скорбно зашептал о скорой катастрофе, и Федор Сологуб завел волынку о тлене и судном дне, и Бенуа заговорил о «часе зверства». Однако как-то обошлось — жизнь продолжалась.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату