об ограничении у нас пьянства, вопрос крайне неприятный для Коковцова, так как представляемые им благоприятные бюджеты имели своим основанием усиленное потребление у нас водки.
При увольнении Коковцова (совпавшем с десятилетием бытности его министром финансов) произошел курьез: ему был дан весьма милостивый рескрипт, в котором восхвалялась его деятельность и ему жаловалось графское достоинство. Но одновременно его преемнику, Барку, тоже был дан рескрипт с указанием на необходимые финансовые реформы, в том числе на необходимость бороться с народным пьянством, так что этот второй рескрипт являлся критикой деятельности Коковцова! Коковцов вернулся в Государственный Совет, где примкнул к группе, принявшей странное название 'Внепартийных'. Под его руководством эта группа фактически стала близкой к левой группе Совета, сохраняя свое прежнее анонимное название, в ту же группу вскоре перешел и Поливанов*.
Место председателя Совета министров вновь занял Горемыкин; ему шел семьдесят пятый год, физически он уже был слаб, и я думаю, что для России и для него самого было бы лучше, если бы его оставили в покое.
Личная моя жизнь протекала вначале по- прежнему. Государственный Совет заседал весьма усердно, и я до закрытия его сессии, 30 июня, был на 48 заседаниях Общего собрания, на 32 заседаниях Финансовой комиссии, на 4 заседаниях временной комиссии об установлении военно-судовой повинности, на 2 заседаниях временной же комиссии о Задонском коневодстве и на 2 заседаниях согласительной комиссии (о разногласиях с Думой).
Продолжая оставаться членом Финансовой комиссии, я в ней в этом году должен был защищать деятельность Главной казарменной комиссии от упорных нападок Унтербергера. Это заставило меня вызвать к себе генерала Гаусмана и предложить ему приложить к следующей своей смете подробную записку о деятельности Комиссии и ее органов и, в частности, - о непорядках, найденных комиссией Якубовского в Приамурском округе и о последующих деяниях там Казарменной комиссии. Скажу здесь же, что ввиду наступившей войны Гаусману не пришлось выполнить это поручение, но одновременно со сметой на 1915 год он передал председателю Финансовой комиссии для ознакомления ее членов отчет комиссии Якубовского, которого ни я, ни Унтербергер до того не читали. Результат был достигнут - нападки Унтербергера прекратились. Невзирая на наши споры, личные мои отношения с Унтербергером, человеком очень порядочным, продолжали быть очень хорошими; наиболее же близкие отношения у меня, по-прежнему, были с Воеводским, с которым мы сидели рядом как в Общем собрании, так и в Финансовой комиссии, причем мы из заседаний обыкновенно возвращались вместе. Обладая хорошими средствами, Воеводский держал экипаж и часто подвозил меня, но большей частью мы шли домой пешком, беседуя о злобах дня; на дому мы, однако, друг друга не навещали: Воеводские, кажется, жили семейной жизнью и мало кого принимали, а я его не звал к себе, так как он не играл в карты.
От комиссии Государственной Думы по военным и морским делам я получил приглашение участвовать в рассмотрении ею нового положения о вольноопределяющихся, но уклонился от этого, чтобы не стать в ложное положение относительно Военного министерства, но обещал просмотреть проект решения Комиссии. Последнее я исполнил и сообщил свои замечания делопроизводителю Комиссии Протопопову, который письмом от 23 мая сообщил мне, что проект будет исправлен по моим замечаниям.
После долгого перерыва мне в середине марта пришлось вновь быть в Семеновском полку. Не помню, по чьей инициативе возник вопрос об образовании особого Совета старых семеновцев, и я получил проект положения о нем и приглашение прибыть в полк для его обсуждения. После долгих дебатов собрание старых семеновцев (35 человек) приняло проект с разными поправками; но в конце концов я поставил вопрос о том, кто же утвердит положение? Вопрос был неожиданный, но собрание согласилось со мною, что старые семеновцы не могут самочинно образовать особую корпорацию, поэтому нужно разрешение высшего военного начальства. Командир полка генерал Эттер, который сам, по-видимому, не особенно сочувствовал всей затее, очень благодарил меня за оговорку. Получило ли это дело дальнейший ход, я не знаю; может быть оно не было решено до объявления мобилизации, когда рассуждения на подобные темы уже стали несвоевременными.
Я уже упоминал, что с отдачей внаймы царскосельской дачи вопрос о желательности ее продажи для меня уже был предрешен; в начале 1914 года я решил принять меры к ее продаже и обратился за этим к одному комиссионеру, которого мне указал Поливанов. Продажа дачи затруднялась тем, что она была построена на арендованной земле; кроме того, она не могла давать дохода, отвечающего ее стоимости, поэтому годилась только богатому любителю. По соглашению с комиссионером я определил минимальную цену в 150 тысяч рублей. Продать дачу ему не удалось, и начавшаяся летом война сделала скорую продажу ее совсем невероятной. На лето она вновь была отдана за две тысячи рублей*.
Двукратное лечение в Франценсбаде, в 1912 и 1913 годах, видимо, помогло жене, и в 1914 году не было уже надобности ехать куда-либо на воды. Мы были очень рады, что можно будет провести лето где-либо в тиши, в чисто деревенской обстановке. Впоследствии, когда началась война и стало известно, каким издевательствам и мытарствам подверглись наши путешественники, оказавшиеся в Германии и Австро-Венгрии, мы, конечно, еще более радовались тому, что остались на это лето в России!
Необходимо было найти дачу, что оказалось довольно-таки затруднительно. По объявлениям в газетах мы три раза ездили смотреть дачи по Финляндской дороге (около станций Райвола и Мустамяки), три раза по Николаевской дороге (Любань, Веребье и Оксочи) и два раза по Варшавской дороге (станция Преображенская), но ничего симпатичного не могли найти. Наконец, в середине июня мы решили взять дачу, осмотренную нами в мае, близ станции Оксочи, и первоначально забракованную нами потому, что она и ее окрестности были лишены всякой красоты и привлекательности.
Сессия Государственного Совета и в этом году затянулась до конца июня, а между тем весна была на редкость знойная и сухая, так что лесные пожары стали обычным явлением, и в воздухе носился запах гари. При таких условиях было крайне мучительно оставаться в городе, особенно в нашей квартире, крайне нагревавшейся солнцем. Мы выезжали на два дня в Перечицы на дачу к моему тестю, а в июне - к Игнатьевым, на их дачу в Куоккалу и к моей сестре Лизе в Юстилу. Сверх того, я с членами Государственного Совета вновь ездил в Кронштадт, где мы осматривали строящийся док и только что законченный собор.
Я упоминал о том, что мы сразу подружились с Игнатьевыми; они стали постоянными посетителями наших вечеров по воскресеньям, а Ирина Васильевна еще бывала часто по утрам, так как жена затеяла писать ее портрет, для чего понадобилось восемнадцать сеансов. Портрет вышел очень удачным*.
Сестре Лизе исполнилось в этом году семьдесят лет. Ко дню ее рождения (22 июня) в Юстилу съехались все родственники и наиболее близкие знакомые; брат с женой лечились в Старой Руссе и не могли приехать. К обеду у Теи собралось тридцать четыре человека взрослых и десять детей; эти последние, а также и часть взрослых мне уже были не знакомы.
По представлению Канцелярии Военного министерства Военный совет в мае месяце постановил заказать для приемной залы Канцелярии портреты трех последних военных министров: Сахарова, мой и Сухомлинова. Портреты эти были заказаны художнику Владиславу Матвеевичу Измайловичу, который вскоре явился ко мне. Было решено, что он меня изобразит в моем кабинете, стоящим у письменного стола с большим книжным шкафом за моей спиной. Свое дело он сделал быстро: 8 июня он снял с меня фотографии в разных позах; 11-го принес отпечатки для выбора; с 15 по 23 июня по рисунку, сделанному с фотографии, писал мой портрет акварелью, употребив на это в пять сеансов пять с половиной часов; сверх того он посвятил более двух часов столу и шкафу. При стоявшей тогда страшной жаре, эти сеансы были весьма мучительны, так как приходилось для них одевать парадную форму. С этого акварельного портрета, приблизительно поясного, он должен был исполнить большой портрет масляными красками, пользуясь для изображения ног снятыми фотографиями**; он только просил меня по окончании работы заехать к нему, чтобы он мог окончательно отделать портрет.
Акварельный портрет был недурен, и я даже зондировал Измаиловича относительно его покупки по окончании им большого портрета. Затем я долго не слышал ничего о портрете, пока Измайлович в июле 1915 года не заехал ко мне с просьбой, чтобы мы приехали взглянуть на него. По приезду в его мастерскую я был вполне разочарован: к поясному портрету он дописал ноги и так неудачно, что фигура получилась какою-то извивающейся; исправить это он не признавал возможным, в свою очередь, мне не было охоты ездить к нему позировать для окончания портрета, а потому я больше у него не бывал. Я слышал потом, что он этот портрет сдал в Канцелярию и его там повесили, но я его не видел и не знаю, каков он в окончательном виде.
Я упомянул, что в 1880 году застраховал свою жизнь в 12 000 рублей с тем, чтобы деньги эти были выплачены в случае моей смерти, а если я доживу до шестидесяти лет, то мне самому. В конце 1913 года я достиг этого возраста, а потому в мае 1914 года получил эту сумму. Таким образом, эта операция, начатая в молодые годы, была благополучно доведена до конца; уплата ежегодных премий за страхование представляла, особенно в начале, большие затруднения, но, тем не менее, все взносы были произведены своевременно. Когда мое финансовое положение в конце девяностых