рисовал его на стене. Это был... Нет, невозможно...
Я отправился в оранжерею и сличил отпечаток с наброском Гамбертена. Сходство было полное. Несомненно, что кончик клюва, похожего на клюв игуанодона, отпечатался на этом листе.
Когда Гамбертен вошел в оранжерею, я, запинаясь, сообщил ему о своем открытии.
- Это безумие! - воскликнул он. - Живой игуанодон! Нет, это не допустимо.
Тем не менее по искрам, пробегавшим в его глазах, я видел, что этот маньяк пламенно желал того, что он отрицал.
- Но каким же образом могло это животное дожить до наших дней?
Я молчал.
- И почему верхние листья раньше не были тронуты, а теперь и они съедены? - продолжал он. - И на коре видны следы когтей. И эта слюна слюна жвачного. Дюпон, мне кажется, что я схожу с ума! Под этим проклятым солнцем все возможно. Необходимо поговорить с разумным человеком и спросить его, не помешались ли мы.
5. Воскресшее чудовище
'С разумным человеком', сказал Гамбертен, но на четыре мили кругом не было других образованных людей, кроме сельских учителей и священников. В деревушке вблизи имения школы не было, но имелась церковка. Священник был молодой, только что из семинарии. С ним мы и решили завести знакомство. В первый же раз, что аббат Ридель завтракал у нас в 'Вязах', между ним и Гамбертеном разгорелся яростный спор: аббат не проявлял, правда, религиозного фанатизма, но решительно отвергал учение о самозарождении жизни. Несмотря на столь принципиальные разногласия, хозяин и гость расстались друзьями.
А на другой день произошли совсем необычные события. Началось с того, что к вечеру пошел дождь, который прекратился только к утру. Оживилось все кругом: и природа, и звери, и люди. Но больше всех благословляли дождь мы с Гамбертеном, потому что он помог нам сделать важные открытия.
Стараясь не возбудить подозрений Тома и его жены, мы с самым беспечным видом подошли к роще платанов. Наше внимание привлекло одно из деревьев. Его ветви были лишены листьев, а на коре ствола обозначались характерные отпечатки гигантских лап. Я с ужасом думал о птице Рок из сказки о Синдбаде- Мореходе и предложил пройти дальше по этим следам.
Местами след терялся, как будто вслед за животным кто-то протащил по земле тяжелый мешок.
- Не след ли это хвоста? - сказал Гамбертен. - Он не должен быть глубоким: игуанодоны не ходили, опираясь на хвост, как кенгуру. Что за головоломка?
Случай пришел нам на помощь.
Сваленный ветром тополь наклонился и уперся своей верхушкой в дуб, образовав род свода. Животное прошло под этим сводом; и там, среди других следов, виднелся дважды отпечатанный след плоской передней лапы с большим пальцем, очень длинным и тонким. Принужденное наклониться, животное сделало два шага на четырех лапах.
Мы больше не сомневались: ночным гостем был не кто иной, как игуанодон. Мы не произнесли ни слова, но уверенность, хотя и предвиденная, потрясла меня. Я сел от волнения прямо на землю.
- Нельзя ли без этого, Дюпон? - сказал Гамбертен с досадой. - Мы теперь пойдем по следам чудовища до самой его берлоги.
Гнев вернул меня к сознанию действительности.
- Что вы выдумываете! Вы хотите померяться силами с этим аллигатором, у которого по сабле на каждом большом пальце! И с какой целью? Ведь ясно, что эти следы направляются к горе, и даже прямо к пещере чудовищ. Оно вышло из пещеры, ваше гнусное животное, оно вышло из вашей проклятой пещеры, слышите вы? А теперь вернемся домой - и живо. Я не желаю встречи.
Гамбертен, пораженный моим гневом, позволил увести себя без сопротивления.
Как ни ужасна была истина, я чувствовал себя более спокойным, когда тайна разъяснилась. Но что касается нетронутых макушек деревьев, признаюсь, я здесь ничего не понимал. Вдруг меня осенила мысль.
- Скажите, Гамбертен, это животное очень большое для своего вида?
- Нет, судя по его следам, оно не больше скелета в оранжерее.
- Итак, - вывел я, - наш сосед молод...
- Действительно, черт возьми!
- Это объяснило бы оставленные пучки листьев на вершине деревьев. Оно было мало и не доставало до верху, а потом выросло.
- Это подходящее решение, но оно противоречит гипотезе, которая возникла в моем уме.
- Какой? - спросил я.
- Я думал о жабах, которых, по рассказам, находили живыми среди булыжника. Ящерицы - братья бесхвостых гадов; эти пресмыкающиеся удивительно долговечны, и я заключил отсюда, что наш игуанодон находился запертым в скале, разбитой недавним землетрясением. Но он должен был выйти оттуда взрослым, значит громадным; разве только малые размеры его тюрьмы могли помешать его росту или же недостаток пищи и слишком разреженный воздух остановили его развитие совсем... Но... нет, это не годится. То, что возможно на протяжении лет, невозможно на протяжении целых столетий, а тем более тысяч и сотен тысяч лет.
- Подожди минутку! - воскликнул я. - Мне кажется, я что-то нащупываю.
И я вылетел из библиотеки, как ураган, а через минуту вернулся с номером 'Куроводства' в руках.
- Прочтите, - сказал я, указывая на статью 'Египетский инкубатор'.
Гамбертен внимательно прочел ее.
- Э-э, - сказал он, дочитав до конца, - я действительно начинаю кое-что видеть! Но давайте рассудим спокойно. Основываясь, с одной стороны, на истории египетских хлебных зерен, которые были найдены при раскопках и затем произросли, как говорит заметка в этом журнале, несмотря на то, что в течение многих веков находились в инертном состоянии, а с другой стороны, на отдаленном сходстве растительного зерна и животного яйца, кто-то изобрел аппарат, устроенный таким образом, что куриные яйца в нем могут сохраняться в течение трех месяцев, не подвергаясь никаким изменениям. Посмотрим, как это происходит. Хлебные зерна, найденные в пирамиде, лежали там четыре тысячи лет или около этого, во-первых, без света, во-вторых, в постоянном контакте с большой массой воздуха, в-третьих, при более низкой, чем наружная, постоянной температуре, и в-четвертых, в сухом месте, предохраненном толстыми стенами от сырости, причиняемой разливами Нила.
Этот аппарат-инкубатор должен лишь следовать примеру пирамиды.
И действительно: инкубатор почти абсолютно темен; в нем можно освежать воздух (ведь яйцо, которое не дышит в течение более пятнадцати часов, умирает); он имеет грелки и термометры, и в нем всегда можно поддерживать температуру в тридцать градусов тепла, то есть ниже температуры, необходимой для высиживания: более низкая температура могла бы убить зародыш, более высокая могла бы заставить его развиваться; и, наконец, он снабжен сосудами с едким кали, который поглощает сырость из атмосферы.
Итак, зерно в пирамиде и наше яйцо в аппарате в состоянии просуществовать некоторое время, не изменяясь. Оно живет глухой, сонной жизнью, бездеятельной, но зато нетребовательной. Что же нужно, чтобы обусловить пробуждение, дать толчок к настоящей жизни, к рождению? Свет? Он необязателен. Наоборот, зерно в земле и яйцо под курицей в нем не нуждаются. Воздух? Не больше того, что они уже имеют. Надо побольше тепла; яйцо требует своей определенной температуры. Что же касается влажности, то, бесполезная при нормальном высиживании яйца, она требуется в большом количестве в случае высиживания запоздавших яиц, так как в них зародыш высушен. Зерно же при всяких условиях требует влаги для прорастания. ... Теперь нам остается, - заключил Гамбертен, - только применить к нашему случаю эту остроумную и, признаюсь, совсем новую для меня теорию. Допустим, что жизнь хлебного стебля, выросшего из зерна, длится около года и что нам удалось задержать эту жизнь на четыре тысячи лет - установленный возраст пирамиды, - мы, следовательно, задержали жизнь растения на срок, в четыре тысячи раз превышающий ее нормальную продолжительность. Для куриного яйца, которое имеет слишком мало общего с зерном, цифры значительно падают: на пять лет нормального существования - три месяца задержки. Но в данном случае мы имеем игуанодона, то есть яйцеродное животное, по организации своей еще в некотором роде близкое к растениям и существовавшее во время, среднее между нашей эпохой и эпохой первобытной протоплазмы. Из этого следует, что он более близок к растениям, чем животные наших