меня сдерживает не только данное слово — какая-то непреодолимая симпатия влечет меня к тебе. Не хочу лгать, говоря, что ты мне мил и что мне приятно охранять твою жизнь. Но я тебя уважаю, а это уже много. Знаешь, ты хорошо сделал, что отвечал мне именно так; место это, сознаюсь тебе теперь, и в самом деле вызывает у меня подчас приступы безумия; и здесь не раз я решался на страшные поступки. Да, здесь ты не был со мной в безопасности, да и сейчас лучше тебе не произносить при мне одно имя. Пойдем отсюда, и возьми вот этот стилет… Я уже предлагал его тебе. Сицилиец всегда должен быть готов пустить его в дело, а в том положении, в каком находишься ты, я считаю безумием ходить безоружным.
— Пойдем, — сказал Микеле, машинально беря кинжал бандита, — дядя сказал, что время не терпит и нас ждут.
— Нас ждут! — воскликнул Пиччинино, вскочив на ноги. — Ты хочешь сказать, что ждут тебя! Проклятие! О! провались они сквозь землю, и этот крест и эта скала! Юноша, ты можешь считать, что я безбожник и у меня каменное сердце, но если ты думаешь, что оно ледяное… Вот, приложи сюда руку и знай, что в нем живет столько же воли и страсти, сколько в моем мозгу.
Резким движением он взял руку Микеле и приложил к своей груди. Она вздымалась так бурно, что, казалось, вот-вот разорвется.
Но когда они вышли из ущелья и оставили позади Croce del Destatore, Пиччинино принялся напевать, голосом нежным и чистым, словно дыхание ночи, сицилийскую песенку с таким припевом: «От вина потеряешь рассудок, от любви поглупеешь. Напиток мой — кровь изменников, любовница — карабин».
После этого вызывающего припева, предназначенного не только для Микеле, но и для ушей неаполитанских сбиров, на тот случай, если бы они оказались неподалеку, Пиччинино заговорил с Микеле совершенно непринужденным и спокойным тоном. Он принялся рассуждать об искусстве, литературе, внешней политике и событиях дня с той же свободой мысли, любезностью и изяществом, как если бы они находились в гостиной или на прогулке, словно им, и тому и другому, не предстояло решение весьма важного дела, словно не было волнующих дум, которыми они могли бы поделиться.
Вскоре Микеле вынужден был признать, что капуцин не преувеличивал обширность знаний и богатую одаренность своего ученика. В знании древних языков и классиков Микеле намного уступал Пиччинино, ибо, до того так посвятить себя искусству, не имел ни возможности, ни досуга, чтобы посещать школу. Пиччинино, увидев, что Микеле только по переводам знаком с теми классиками, которых сам он цитировал по памяти с изумительной точностью, перешел к истории, современной литературе, итальянской поэзии, романам и театру. Хотя Микеле для своего возраста прочел невероятно много и хотя, как он сам говорил, сумел пообчистить и заострить свой ум, спешно проглатывая все, что попадалось ему под руку, он вынужден был сознаться, что крестьянин из Николози, в промежутках между своими опасными экспедициями, в уединении своего тенистого сада сумел намного лучше, чем он, использовать свободное время. Можно было только поражаться, как человек, который не умеет ходить в модных сапогах и носить галстук, который за всю свою жизнь и десяти раз не спускался в Катанию, словом — человек, постоянно живущий в горах, никогда не бывающий в свете и не встречающийся с умными людьми, сумел с помощью чтения, размышлений или интуиции познать современное общество так же подробно, как в монастыре познал мир древний. Ни одна тема не оставалась для него чуждой; он самостоятельно изучил несколько живых языков и, немного рисуясь, говорил с Микеле на чистом тосканском наречии, словно желая показать, что в самом Риме оно не звучит с большей правильностью и музыкальностью.
Микеле с таким интересом слушал его и отвечал, что на мгновение забыл о недоверии, какое, не без оснований, должен был внушать столь сложный ум и столь непроницаемый характер. Остаток пути прошел для него незаметно, ибо дорога была теперь легкой и надежной, и когда молодые люди очутились у парка Пальмароза, Микеле вздрогнул от изумления при мысли о том, что сейчас увидит княжну Агату.
И тогда все то, что произошло с ним во время бала и после него, вдруг пронеслось перед его глазами вереницей странных снов. Упоительное волнение овладело им, и он уже не чувствовал ни раздражения, ни страха при мысли о возможных притязаниях своего дорожного спутника, так велики были его собственные, лелеемые им надежды.
XXVI. АГАТА
Тропа привела молодых людей к калитке, и Микеле собственноручно открыл ее. Затем окольными дорожками они прошли через парк и достигли подножия вырубленной в лавовой толще лестницы, ведущей наверх, на скалы. Напомним читателю, что дворец Пальмароза непосредственно примыкал к крутому склону и составлял как бы три отдельных здания, которые, словно пятясь, карабкались одно за другим в гору. Верхний этаж, называемый casino, самый уединенный и прохладный, предназначался, по обычаям страны, для главного лица в доме; иначе говоря, покои хозяина выходили прямо на вершину скалы, где был разбит небольшой, но прелестный сад, как бы висевший в воздухе, на той стороне, что была противоположна фасаду. Здесь-то и жила княжна, уединившись от всего мира, словно в роскошной обители; здесь она могла насладиться одинокой прогулкой, не спускаясь по главной лестнице и не привлекая внимания слуг.
Микеле видел уже это святилище, но, как известно читателю, всегда в страшной спешке; а когда он сидел здесь с Маньяни во время бала, он был так взволнован и говорил с таким жаром, что не успел разглядеть ни постройку, ни ее окружение.
Теперь, проникнув сюда вместе с Пиччинино со стороны обрыва, он сумел яснее понять расположение этого бельведера: построен он был в очень смелом стиле и, в сущности, представлял собой маленькую крепость — лестница, вырубленная в скале, была более приспособлена для выхода, чем для входа; она была так зажата между двумя стенами из лавы и так крута, что даже женская рука легко могла остановить и столкнуть вниз нескромного или опасного посетителя. Наверху не было даже площадки, — прямо на верхней ступеньке возвышалась позолоченная калитка, необыкновенно узкая и высокая, укрепленная между двумя легкими колоннами из черного мрамора, гладкими словно мачты. Справа и слева от каждой колонны зияли глубокие пропасти, огражденные лишь чугунными решетками во вкусе семнадцатого столетия, с массивными завитками, напоминающими фантастических драконов, и с торчащими во все стороны шипами; преодолеть эти решетки, служившие одновременно двум целям, было весьма затруднительно, ибо ухватиться тут было не за что, а под ногами открывалась бездна.
Подобное укрепление было далеко не излишним в стране, где разбойники дерзко спускаются с гор в долины и на равнину и доходят до самых ворот города. Микеле взглянул на эту решетку с радостью ревнивого любовника, а Пиччинино — с презрением; он позволил себе даже сказать, поднимаясь по лестнице, что это конфетная цитадель, годная лишь для украшения праздничного стола.
Микеле позвонил положенное число раз, и калитка тотчас же отворилась. За ней стояла женщина под покрывалом, с нетерпением ожидавшая их. Едва Микеле переступил порог, как она схватила в темноте его руку, и юный художник узнал по нежному пожатью княжну Агату. Он вздрогнул и так растерялся, что не заметил, как Пиччинино, никогда не терявшийся, вынул из замка ключ, который Микеле, давая условные звонки, успел вставить в замочную скважину. Бандит запер калитку, спрятал ключ в складках своего пояса, и когда Микеле вспомнил наконец о своей оплошности, было поздно исправить ее. Все трое находились уже в будуаре княжны, и не время было заводить ссору с человеком столь бесцеремонным, как сын Дестаторе.
Агата была предупреждена и, насколько возможно, осведомлена о характере и привычках лица, с которым ей предстояло иметь дело. Как истая дочь своей родины, она не питала предрассудков относительно профессии бандита и готова была на любые денежные жертвы, лишь бы обеспечить себе услуги Пиччинино. Однако, едва увидев его, она испытала какое-то неприязненное чувство, которое ей с трудом удалось скрыть; а когда он поцеловал ей руку, глядя на нее своими дерзкими, насмешливыми глазами, ее охватила мучительная тревога, и она изменилась в лице, хотя сумела остаться приветливой и любезной.
Агата знала, что следует прежде всего польстить затаенному тщеславию авантюриста, выказывая ему особое уважение и где только можно подчеркивая его роль главаря; поэтому она не преминула тут же назвать его капитаном и пригласила сесть по правую руку от себя. К Микеле она обратилась с более фамильярной благосклонностью и усадила его почти рядом с собой, у изголовья кушетки. Затем, не глядя на него, но склонившись в его сторону, так что локоть, на который она опиралась почти касался его плеча, словно для того чтобы иметь возможность, в случае надобности, предупредить его незаметным движением, Агата приготовилась начать переговоры.