продавать их портретов.
— И портрета своей сестры! — вскричал Пьетранджело. — Он ее тоже не забудет нарисовать; ведь ее портрет когда-нибудь послужат доказательством, что в нашем роду люди не были противны с виду.
— Тогда не находите ли вы, — подхватил маркиз, опять обращаясь к Микеле, — что вам есть над чем призадуматься? Что вы можете пожалеть, почему у вас нет портрета вашего отца и вашего дяди и почему вам неведома его история?
— Вот это был человек! — воскликнул Пьетранджело. — Он служил в солдатах, потом стал хорошим мастером, а я его помню хорошим отцом.
— А его брат был монахом, как я, — сказал фра Анджело. — Он был набожен и мудр. Его пример сильно подействовал на меня, когда я колебался, идти ли мне в монахи.
— Вот как действуют семейные воспоминания! — сказал маркиз. — А кем были ваши дед и брат его, друзья мои?
— Что до брата моего деда, — отвечал Пьетранджело, — не знаю, кажется, его вовсе не было. Но дед мой был крестьянин.
— Как же прожил он свою жизнь?
— Мне, наверное, рассказывали о нем в детстве, да я не припомню ничего.
— А ваш прадед?
— Я и не слышал о нем.
— И я тоже, — вмешался фра Анджело. — Мне смутно помнится, что наш прапрадед был моряк, и притом весьма отважный. Но как его звали — не помню. Имя Лаворатори служит всего двум нашим поколениям. Это ведь прозвище, как и большая часть фамилий в народе. Оно указывает на смену занятия в роду, когда наш дед, бывший раньше земледельцем в горах, перебрался в город и стал ремесленником. Нашего деда звали Монтанари, это тоже прозвище, а его дед, верно, звался иначе. А уж дальше начинается полная тьма, и наша родословная погружается в забвение, равное небытию.
— Так вот, — сказал маркиз Ла-Серра, — вы сейчас на примере своей семьи пересказали всю историю народа. Два-три поколения ощущают родство между собою, но те, что предшествовали, к те, что следуют позже, чужды им. По-вашему, это справедливо и достойно, милый Микеле? Ведь такое полное забвение прошлого, такое равнодушие к будущему, такое отсутствие связи между промежуточными поколениями — это варварство, состояние дикости, возмутительное презрение к человечеству!
— Вы правы, господин маркиз, и я вполне понимаю вас, — отвечал Микеле. — История любой семьи повторяет историю человечества, и кому известна история семьи, тот знает и историю человечества. Разумеется, кто помнит своих предков и кто с детства, вникая в эти одна за другою проходящие жизни, привык черпать в них примеры, которым он следует или которым старается не следовать, такой человек живет в своей душе жизнью более интенсивной и полной, чем тот, кто связан в прошлом лишь с двумя- тремя смутными, неуловимыми тенями. Благородство по происхождению — великое общественное преимущество. Если оно налагает великие обязательства, оно в основном дает и более широкий взгляд на вещи и предоставляет великие возможности. Ребенок, который научается различать добро и зло по книге, написанной той же кровью, что струится и его жилах, и по чертам портретов, сходных с его собственным образом, словно это зеркало, где он с радостью встречает самого себя, — такой ребенок непременно станет великим человеком либо по крайней мере, следуя вашим словам, он станет человеком, преданным идее подлинного величия, то есть будет обладать качеством приобретенным взамен качества врожденного. Теперь я понимаю, что есть истинного и благого в принципе наследования, который связывает одни поколения с другими. Не буду напоминать вам, что есть в нем вредного, — вы это знаете лучше меня.
— Что есть в нем вредного, — я скажу сам, — возразил маркиз. — Вредно то, что мы имеем исключительное право на благородство, а остальной род людской не причастен к нему, что признанные сословные различия основаны на ложном принципе и герой-крестьянин не будет так прославлен и отмечен в истории, как герой-патриций, что семейные добродетели ремесленника не будут вписаны в книгу, навечно открытую для потомства, что имени и изображения добродетельной и бедной матери семейства, которая была напрасно столь красива и целомудренна, не сохранится на стене бедного жилища, что это жилье бедных не становится верным убежищем даже для ее потомков; что не все люди настолько богаты и свободны, чтобы в честь своего прошлого создавать статуи, поэмы и картины, наконец, что история человеческого рода не существует, что она сводится лишь к нескольким именам, спасенным от забвения, которые называют прославленными именами, знать не желая того, что в иные эпохи целые народы достигают величия под воздействием какого-нибудь одного события или одной идеи.
Кто перечислит нам имена всех тех энтузиастов и великодушных храбрецов, что бросали свои заступ или пастуший посох и шли сражаться с неверными? Не сомневаюсь, среди них у тебя есть предки, Пьетранджело, а ты ничего о них не знаешь! А те вдохновенные монахи, что проповедовали закон божий дикарским народам? И там есть твои родичи, фра Анджело, но ты о них тоже ничего не знаешь. Ах, друзья мои, сколько перестало биться великих сердец, какие великие деяния канули в вечность, не принеся пользы живущим ныне! Какая печаль и безнадежность для народа в этой непроницаемой тьме прошлого, и как мне мучительно думать, что вам, быть может — кровным родичам этих мучеников и храбрецов, не найти ни малейших следов их на наших тропах! А я, который вас не стою, я могу узнать у мэтра Барбагалло, какой из моих дальних предков родился и умер в этом месяце пятьсот лет тому назад! Подумайте! С одной стороны — пустое и зряшное поклонение праотцам, с другой — ужасная, необъятная могила, без разбора поглощающая и священные и нечистые кости простого народа! Забвение — кара, которая должна постигать лишь дурных людей, но в наших горделивых семьях она не постигает никого; среди вас же забвению предаются самые высокие достоинства и добродетели. Мы как бы завладели историей в собственных интересах, а вы, остальные, вы словно не имеете к ней отношения, хотя она скорее есть дело ваших рук, чем наших!
— Да, — сказал Микеле, взволнованный горячей речью маркиза, — вы заставили меня в первый раз уяснить себе понятие благородства. Я его связывал лишь с немногими прославленными личностями, которых надо отделять от их родичей и потомков. Теперь мне понятны возвышенные и гордые предания, которые передаются от поколения к поколению, связывают их между собою и ведут строгий счет и скромным добродетелям и блистательным деяниям. Это справедливый счет, господин маркиз, и имей я честь и несчастье принадлежать к благородному сословию (ибо это тяжкое бремя для того, кому понятна его тяжесть), я хотел бы глядеть вашими глазами и думать как вы!
— Благодарю тебя за это, — отвечал маркиз Ла-Серра, беря его за руку и выводя на террасу дворца.
Фра Анджело и Пьетранджело переглянулись — они были растроганы. Обоим была понятна мысль маркиза, и они почувствовали, как их возвышает и подкрепляет этот новый взгляд на коллективную и личную жизнь, который был сейчас изложен перед ними. Что касается мэтра Барбагалло, он внимал разговору с почтительным благоговением, но не понял ровно ничего и ушел домой, недоумевая, какое же это благородство без дворцов, без грамот, без гербов, и особенно без семейных портретов. И вывел заключение, что благородное сословие не может обойтись без богатства, — удивительное открытие, которое ему стоило немало труда.
В то время как в галерее Ла-Серра клюв большого великана из позолоченного дерева, служивший стрелкой на огромных часах, твердо указывал на четыре часа пополудни, Пиччинино казалось, что полдюжины часов с репетицией у него сильно отстают, — так нетерпеливо ждал он появления Милы. От английских часов он переходил к женевским, пренебрегая катанийскими, лучшими, какие он мог достать за свои деньги (ведь Катания, как Женева, славится часовщиками), и от часов, усыпанных алмазами, к другим, украшенным рубинами. Он любил драгоценные вещи и из добычи своих людей отбирал лишь самое изысканное. И он всегда точнее других мог сказать, который теперь час, ибо он-то хорошо знал цену времени и умел строго распорядиться им, чтобы вести сразу и жизнь, посвященную занятиям и раздумью, и жизнь приключений, интриг и разбоя, и, наконец, жизнь наслаждения и сладострастия, которой мог, да и хотел, наслаждаться только втайне.
В нетерпении он бывал горяч до сумасбродства, и ему так же нравилось держать других в ожидании или мучать их хитрыми проволочками, как не под силу было дожидаться кого-либо самому. Впрочем, уступая необходимости, он на этот раз первым явился на место свидания. Он не мог рассчитывать, что у Милы достанет смелости поджидать его, а тем более войти к нему в сад, если он не выйдет к ней навстречу. Он и выходил уже раз десять и с досадою возвращался, не решаясь пересечь тенистую дорожку, шедшую вокруг