Это - не подписка реального секретного агента, сексота, стукача.
Это - хуже: ОБРАЗЕЦ подписки.
В служебном кабинете с неизменным портретом Железного Феликса или на конспиративной квартире с дешевыми обоями на стенах; в огромном городе или маленьком районном городке, который и на карте-то не сразу найдешь; на севере, юге, западе и востоке огромной страны; старые и молодые; мужчины, женщины, старики и подростки; русские, украинцы, армяне, узбеки, евреи, эвенки и представители всех, всех остальных национальностей СССР; широко, даже академически образованные люди и те, кто еле-еле владел русским языком, - с этого ОБРАЗЦА писали расписки настоящие секретные агенты, сексоты, стукачи.
ЧК менялась на ГПУ, ГПУ - на НКВД, НКВД - на МГБ, МГБ на привычный нашему поколению КГБ, и дальше, дальше, боюсь, что и по сегодняшний день; появлялась новая, в духе времени лексика: скорее всего - 'во внесудебном порядке' заменялось чем-то более современным, но с таким же угрожающим смыслом - не позволяющим попавшему в ловушку человеку широко вздохнуть всей грудью, как подбитой птице - расправить крылья.
ОБРАЗЕЦ оставался неизменным по своей сути - той путевкой в ад, тем символом конвейера, на который государство кидало, кидало и кидало своих граждан.
И что уж там этот парень с киностудии, чей визит так поразил меня...
Помню, закончив свою исповедь, он замолчал, так и не сев на предложенный мною стул и так ни разу не взглянув на меня.
Тогда я что-то сказал ему, какую-то чушь, то ли о том, что это полная ерунда и я об этом уже давно забыл, то ли - что это была не самая большая неприятность в моей жизни от КГБ.
А он снова повторил:
- Прошу вас... Простите меня... И тогда я чуть ли не вскричал:
- Да прекрати ты! Забудь об этом! Уезжай спокойно! Нормально живи там! Там всегда тепло, мандарины, море... Брось ты все это!..
- Спасибо... - выдавил он, резко повернулся и быстро, почти бегом, исчез из комнаты.
Потом, помню, я присел на подоконник и с высоты четвертого этажа смотрел на наш вечно перестраивающийся, как будто после бомбежки, переулок. Мне вдруг захотелось увидеть, как он будет уходить из редакции. Какая у него будет походка? Какой взмах руки? Будет ли поднята голова? То есть я хотел понять, стало ли легче парню после этого нелегко давшегося ему признания.
Но я его больше так и не увидел. Наверное, от подъезда он повернул к Сухаревке, туда, куда мои окна не выходят...
Скорее всего, он пошел из подъезда в другую сторону
И тогда я вдруг вспомнил, что так и не узнал не только его фамилию, но даже его имя.
Впрочем, это, наверное, и к лучшему. Пусть в памяти он так и останется - просто ОН. Просто человек в толпе.
ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ. Ленинград, 1934-й.
'Осведомительство мое органам ОГПУ продолжалось недолго, один год (лето 1934 - лето 1935-го), не приносило как будто никому вреда, но травмировало оно меня на всю оставшуюся жизнь...
Осенью 1933 года, будучи студентом 4-го курса одного из ленинградских вузов, я был вызван в здание ОГПУ на улице Дзержинского, и после заполнения подробной анкеты мне было указано на мои недостатки: сын потомственных дворян, нерусская национальность, родственники за границей, с которыми переписывается мать, и многое другое.
Надо доказать свою преданность Советской власти, регулярно сообщая органам о разговорах, настроениях, антисоветских высказываниях друзей, сокурсников по вузу.
Я отказался, сославшись на то, что полученное мною воспитание не позволяет мне заниматься подобного рода деятельностью.
Сотрудник ОГПУ, беседовавший со мной, заметил, что его воспитание не отличается от моего, выразил неудовольствие моим отказом, отпустил, взяв подписку о неразглашении причин вызова. Подписку я написал.
Поздней весной (или в начале лета) 1934 года я был повторно вызван уже в новое здание ОГПУ - в Большой дом на Литейном, где новое лицо, назвавшееся Петровым, вело со мной разговор о том же, но уже в более жестких тонах. На мой отказ мне было сказано, что если я не соглашусь, то мне не дадут доучиться, может быть, и вышлют из Ленинграда.
Я принужден был согласиться, подписав соответствующее обязательство.
Выбор был мною сделан исходя из того, что при отказе будет сломана вся моя жизнь, а мне хотелось учиться, работать по избранной специальности, а в случае высылки может, в конечном счете, пострадать моя семья - родители, братья, сестры. Мы уже знали тогда, что бывает с семьями репрессированных.
Мне было указано, куда ежемесячно звонить по телефону только из автомата, адрес квартиры, куда я должен являться по вызову, псевдоним, которым надо подписывать донесения. Номер телефона я помню даже через 55 лет: Некрасовская АТС, 2-18-89.
Со мною работал на конспиративной квартире в районе Большого дома Роман Михайлович Бродский (думаю, что через 3-4 года его заточили в лагерь или расстреляли - в те годы сменяемость кадров ленинградского ОГПУ была велика).
Подписанное мною обязательство о сотрудничестве сразу изменило мое поведение: я стал уклоняться от встреч и новых знакомств, стал замкнутым и нелюдимым.
При встречах с Бродским, которые проходили после ежемесячных звонков (не каждый раз), я говорил, что никакого компромата у меня нет, что все мои друзья имеют просоветские настроения. Это стало вызывать возрастающее раздражение собеседника и угрозы.
Решив, что надо найти разумный компромисс, я сообщил Бродскому, что один мой сокурсник выразил несогласие с решением правительства продать Китаю Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД). Студент свое мнение выразил открыто, подвергся осуждению товарищей и стенгазеты, которую читали сотни студентов. Это мирило меня с собственной совестью, и я был убежден, что не выдаю этого парня и что, возможно, в ОГПУ уже лежит не один донос по этому поводу.
Бродский сказал, что факт этот интересный, предложил мне написать донесение, которое я подписал данным мне псевдонимом.
Студент этот благополучно закончил институт, уехал по назначению. О судьбе его я не знаю, как и о судьбах восьмидесяти процентов моих сокурсников. Я считаю, что мой донос последствий не имел. Он, кстати, был единственным.
Летом 1935 года, когда после убийства Кирова ленинградским органам было, по-видимому, не до меня или они поняли мою бесперспективность, Бродский сказал мне, что я больше могу не звонить и не встречаться с ним, если, конечно, не узнаю чего-нибудь важного для безопасности государства.
На этом моя связь с органами прекратилась навсегда.
В том же году я случайно узнал, что мой лучший друг тоже был связан с Бродским. Он нарушил правила конспирации и позвонил Бродскому из моей квартиры: характер разговора не оставлял сомнений. А может быть, он это сделал нарочно, чтобы предупредить меня?
Все это вызвало у меня глубокое отвращение к Системе, к режиму. Позорную тайну я не открывал никому. Вы, Юрий, мой первый адресат.
Дальнейшая жизнь моя может считаться вполне благополучной для гражданина нашей страны: и большое личное счастье, и большой служебный успех. Но никогда не изгладится память о годе сотрудничества с ОГПУ.
Иногда думаю, убеждаю себя, что поступил правильно, согласившись на сотрудничество с НИМИ. Отказавшись, я мог бы быть превращенным в лагерную пыль. А согласившись, я не только прожил интересную и счастливую жизнь, но и немало способствовал росту престижа своей страны. Тот, на кого я донес, не был арестован.
Но можно посмотреть и с другой стороны.
Уверен ли я, что мой донос не повлиял на дальнейшую жизнь моего сокурсника? Не пошел ли этот донос за ним по месту назначения? Не открыл ли его чиновник НКВД в 1937 году и, стараясь выполнить спущенный план по арестам, подумал: 'Дело мелковато, какая-то КВЖД... Но на других-то вообще ничего нет, а тут бумага из Ленинграда, где враги убили товарища Кирова', и подмахнул ордер на арест. А может быть, он