позыв тошноты. — Я задохнусь.
— Задохнешься, — подтвердил Русаков. — Но не сразу. Я не тороплюсь. Готов подождать.
— Что ты хочешь?!
— Первым делом, чтобы ты перед смертью вспомнил Дымова, которого ты продал.
— Сто тысяч! — вдруг выкрикнул Лялин. — Долларов. Больше у меня нет.
— И за что же мне такие деньги?
— Чтобы ты прекратил самосуд. Есть государство. Есть закон. Отвези меня на Лубянку. Я добавлю еще пятьдесят. Ладно?
— Не ладно, Лялин. Я не брошу тебя в куст шиповника. Не надейся, братец кролик. Тебе не суждено уйти от суда чести. Ты не будешь писать мемуары, как Шевченко или Резун. Я этого не допущу.
— Что мне делать?! Почему я должен отвечать перед тобой? Я разочаровался в идеях партии. Разочаровался. Пусть она меня судит. Пусть. Разве виноват человек, если он перестал во что-то верить?
— Нет, Лялин. Сорэ-ва тетто гокай-насаттэ иру е дэс нэ
— Двести тысяч! Двести! Сегодня!
Русаков потравил веревку.
— Еще вершок, Лялин и будет поздно. Даже если решишься сожрать отраву, я отмывать тебя от дерьма не стану. Кто поверит, что человек перед тем, как отравиться, макался мордой в говно?
— Убей меня! Ну, убей!
— Нет, пока еще рано. Мне важнее, чтобы ты осознал свою гнусность и сам принял решение. Сам. Чтобы родилась в твоей поганой башке верная мысль: надо уйти самому. Чтобы потом люди не сомневались: скорпион нашел в себе силы покончить с собой.
— А-а-а! — заорал Лялин. Его голос звучал в выгребной яме нечеловеческим диким воем. Лялин сломался.
Подтянув его вверх, Русаков освободил веревку и позволил сесть. Подал на ладони кубик жевательной резинки.
— Жуй!
Дрожащие руки. Тупо и бессмысленно блуждающие глаза. Тягучий стон из полуоткрытого рта.
Хрустнуло маленькое стеклянное зернышко, впаянное в жвачку.
Отвалилась челюсть. Остекленели глаза…
Русаков достал из кармана смятую пивную банку и бросил на пол. Брезгливо подвинул ногой к трупу.
Притворив двери сортира, Русаков зашагал через широкое поле, направляясь к далекому березняку. Шел сутулясь и ни разу не оглянулся…