понимал. Иначе он бы грохотнул в прихожей ведром, подал бы голос и сбил с толку кургузый ревматический пальчик, что на изготовку лежал на кнопочке торшера. На голос Варя подала бы голос, а на шаг цыпочкой Варя выплеснула свет двухсотсвечовой лампы под блеклым и жженым абажуром. Шпрехт на пальчиках, в розовых тапках с помпонами, с завороченными до колен штанами и с расстегнутой ширинкой - а чего ее туда-сюда смыкать, если он идет спать? - имел вид нормального идиота, а Варя испытала нормальное удовлетворение человека, который и в этот раз выиграл партию.
- И в таком виде ты ходишь по бабам? Хорош же у тебя контингент!
Женщина-машинистка хочешь не хочешь выучивает за жизнь много лишних слов. Шпрехт, считая себя способным к иностранным языкам на уровне 'яволькамарадегамарджоба', в русской речи был слаб. Оттого всю жизнь боялся всех речевых мероприятий - собраний там, митингов. Он просто стыл от слов типа 'учение всесильно, потому что оно верно', потому что всякую круглость в слове считал враньем, втайне считал. Насмешка же судьбы была в том, что женился он на женщине, говорящей кругло и красиво, да еще и с вкраплением чужеродных слов, которые Шпрехту не поддавались. Вот это, к примеру, контингент. Это же не континент? Слово, которое Шпрехт выучил хорошо. Страны и континенты. Черный континент. Арктический. Континент труда и зарплаты. Нет, не то... Коэффициент труда и зарплаты...
Но вот что имела в виду Варя, связывая непонятное слово с бабами, с которыми он якобы... Шпрехт устал за день, как сатана, а тут еще соображай слабой мыслью.
- Дура старая, - сказал он жене. - Дура. Я соседям рассказывал, что Миняев умер. Сорока же сегодня не ходил за хлебом, и Панин по вторникам дома.
- Скажите, пожалуйста! Корреспондент нашего времени. А то я не слышала, чем ты занимался. Уж если ты имеешь дело с проституткой, но не под окнами жены. Отведи ее хотя бы в сторону!..
- В какую сторону? - уныло спросил Шпрехт, зная, что этот разговор надолго. Она же днем спит, Варя. И после завтрака поспит, и после обеда. А сегодня она ходила по-большому, после этого она спит особенно крепко. А он за день не присел, помидоры подвязывал, хорошие, крупные идут и кучно, пока наставил палок, пока туда-сюда...
За окном зашебаршилось, засопело, завзвизгивало.
- А! - сказал Шпрехт. - Вот что ты имела в виду. Розка под домом ощенилась. Я и не заметил, где и когда. А теперь топить поздно, большие кутята. У них там такой цирлих-манирлих.
- Идиот! - закричала Варя. - Кто щенят возьмет от дурной Розки?
- Пристрою! - сказал Шпрехт, радуясь, что ушли, кажется, в сторону от больной темы и все завершается мирно и быстро. - Давай сходим по всем делам и будем спать. Я сегодня устал...
- Меньше занимайся бабами, - ответила Варя, умащиваясь на судне, - а то все запустил. Шторы уже черные от пыли.
- Постираю, постираю, - быстро соглашался Шпрехт. - Утром замочу, а вечером повешу. И окно протру заодно. Молока попьешь? Или кефира?
- У Миняева ведь жена осталась? - спросила Варя. - Ты ее знаешь?
- Конечно, - сдуру сказал потерявший бдительность Шпрехт. - Она в аптеке работает. Раньше была в рецептурном, а сейчас в готовых формах... В рецептуре ведь нужна точность, там мелкие дозы, не айн, цвай, драй... А когда возраст, глаз не тот, опять же и дрожание в руках может быть...
Что его повело, старого дурака, на фармацевтические подробности, о которых он сроду не думал?
- Откуда ты столько про нее знаешь? - закричала Варя. - Про ее тремор?
'Какой такой тремор?' - совсем расстроился Шпрехт.
- Я про него ничего не знаю, - закричал он. - Я просто размышлял про аптечное производство. Ферштеен? И все! И не заводи меня больше.
Он уходил с судном, а в спину ему летела продукция аптечного производства - пустой флакон от настойки подорожника. Флакон ударил Шпрехта прямо в косточку локтя. Туда, где у Шпрехта жил, много лет мучая, бурсит.
Боль пронизала всего Шпрехта, судно накренилось и - прощай розовые помпоны.
- Тебя наказал Бог, - удовлетворенно сказала Варя, и лицо ее стало светлым и умиротворенным. Как будто она на самом деле была на прямом контакте с высшим департаментом по выдаче наград и наказаний и их рукой был пущен, летел и попал в цель флакон.
Шпрехт стоял на крыльце и плакал. Он все вымыл и вытер, даже постирал тапки. У Сороки и Панина уже не горел свет. Угомонился и Джульбарс, не издает подозрительные, похожие на черт-те что звуки и Розка со своими кутьками. И даже Варя спит. Потому как поздняя ночь...
Шпрехт плачет. И это странные слезы. 'Матка-шайзе', - думает Шпрехт, но это тот самый случай, когда внешнее и звучащее не имеют никакого отношения к тому, что есть Шпрехт на самом деле. Даже та ненависть, которая клокочет в его горле и выходит слюной, имеет абсолютно другой молекулярный или там экзистенциальный состав, чем шпрехтовы слезы. Одномоментно Шпрехт пребывает в двух (а может, и в трех, кто его знает?) полярных состояниях, но эта невыразимая путаница не горе, не страдание, а самое что ни на есть шпрехтово счастье. И хоть он ни черта в этом не может понять, а про психоаналитиков просто сроду не слышал, но он испытывает сейчас ненавидимую любовь и самое что ни на есть счастливое горе. И из этого компота получаются слезы, которые не идентичны шпрехтовой слюне. У них как бы разные отпечатки от одной руки.
Шпрехт плачет и думает о майонезной баночке, что стоит у него в сарае на самой высокой полке за коробкой с некондиционным гвоздем.
В баночке порошок с ядом. Быстрым ядом, секунда - и нету тебя, как и не было. Шпрехт давно решил, что, если Вари не станет, то он пойдет в сарай. Это неважно, что она кричит и бросает в него предметы аптечного производства, это все равно ничего не может изменить. Без Вари ему не жить. Никого, кроме нее, у него не было и нет. Он не Сорока, который всю жизнь по этому делу. Варя - это все, даже сейчас, когда пульсирует локоть и воняют вымытые от мочи тапки, насаженные на черенки лопат. Это неважно... Неважна боль и неважен запах.
Шпрехт думает: 'Ексель-моксель... А если б я тогда не заболел? Как бы я жил без нее?'
В конце апреля сорок первого молодой горный инженер Шпеков, едва приступив к работе по назначению, загремел в больницу с прободной язвой. Сейчас уже и не упомнишь, что там у него резали и шили. Главным было состояние детского сиротства. Никто к нему не приходил - не успели узнать, никто не жалел - не успели привыкнуть, легко было умереть в состоянии полной отчужденности от людей, что он и делал несколько раз в тот май, который предшествовал тому июню. Он лежал, отделенный белой простыней, возле почему-то зарешеченного окна, он думал: старая мать вряд ли сумеет приехать из Тюменской области, чтобы его похоронить, и даже радовался этому, что у нее не будет этих хлопот с гробом и чтоб зарыть. Начальник участка, куда получил назначение Шпеков, уже взял на работу другого, потому что хирург больницы сказал: 'Не... Не жилец... Ему жить нечем... То, что я ему оставил, тоже с гнильцой... Траченый весь изнутри... Будто клеваный...'
Вот его и загородили простыней, чтоб окончание жизни шло для других незаметно. Больные ведь не любят умирающих, смерть их может неправильно сориентировать.
Но замечено: долго умирающие люди, как правило, выживают. Шпрехт умирал до самого начала войны, до момента, когда пришел приказ больницу переориентировать в госпиталь и больных срочно стали выписывать.
Шпрехт завис в воздухе. У него никого не было.
Шахтная машинистка Варя проходила мимо. Проходила мимо хирургии, из которой выходили, как могли, всякие разные перевязанные, в лубках, в гипсе, а руководила процессом выкиданса знакомая Варина гинекологша, которая не раз и не два чистила Варю, потому что Варя была женщина свободная, разведенная и ее маленький рост в то время был моден и считался красивым. Варя просто обхохатывалась над женщинами высокими и с длинными ногами, считая это уродством.
Гинекологша сказала Варе:
- У меня мужик бесхозный. Высшее образование... Для тебя скажу: членистый... Может, даже и выживет, раз до сих пор не умер... А главное, Варвара, на фронт не гож абсолютно. Наши сестры уже стали кумекать... А я тебе говорю по дружбе - бери, пока они не расчухали преимущества язвенника перед здоровым желудком.
Варя сказала: