Ганька почувствовал, как засосало в желудке.
После сытного ужина с выпивкой Кум Кумыча проводили к Корнею. Ганькину берданку куда-то унесли и спрятали, а самого заставили вымыться за печкой в деревянном корыте и обещали назавтра истопить баню. Спать его уложили в горнице на полу. Некоторое время он слышал доносившиеся с кухни голоса и звон посуды, а потом провалился словно в пропасть. Проснулся, когда уже солнце серебрило расписанные морозными узорами стекла.
- Ну, брат, - сказал ему утром лысый Федор Михайлович, когда он умывался, - хлебнул ты, видать, горького до слез. Всю ночь разговаривал, и все о раненых да убитых.
- Да уж нагляделся, - ответил Ганька, и губы его дрогнули в горестной усмешке.
- Большой бой-то под Богдатью был?
- Большой. Чтобы прорваться, партизаны на пулеметы цепями шли. Много наших уложили, пока дошло до рукопашного. Тогда и японцам досталось. Там такие могилы насыпали у перевала, что смотреть жутко. А по лесу везде валяются винтовки, папахи, шинели и стреляные гильзы. Мы прорывались в другом месте. У нас там коней штук двести пулеметами срезали. Воронью теперь раздолье.
- Значит, недаром про этот бой белые песню сложили, - вздохнул Федор Михайлович.
- Какую песню?
- Я ее не запомнил. Девок надо спросить. Они слышали, как казаки с этой песней через Подозерную проходили... Надька! - подозвал он одну из дочерей.
Дочь подошла, на ходу вытирая руки синим фартуком.
- Ну-ка спой нам песню про богдатский бой.
- Да я ее не запомнила всю-то. Я только два куплета знаю.
- Спой хоть их.
- Чего же ни с того ни с сего петь?
- Спой, раз отец просит, - вмешалась мать. И тогда Надька, сложив руки на груди и краснея, пропела:
Знаю, ворон, твой обычай,
Ты сейчас от мертвых тел
И с кровавою добычей
К нам в деревню прилетел.
Расскажу тебе, невеста,
Не таясь перед тобой:
Есть в горах богдатских место,
Где кипел кровавый бой...
- А дальше не помню, - сказала виновато Надька. - Песня длинная и такая жалостливая, что плакать хочется.
- От такой песни заплачешь, - строго и грустно сказал Федор Михайлович. - Ведь с той и другой стороны свои воевали.
- С белыми японцев много было, - сказал Ганька.
- Тех мне не жалко. Принес их черт на нашу голову. Боюсь, что понравятся им наши места. У них, говорят, своей земли мало. А тут для них удобный случай нас под себя подмять. Позвал их Семенов на нашу голову, чтоб ему сдохнуть.
- Без японцев ему не удержаться, - ответил Ганька, вспомнив, как рассуждали об этом партизаны. - Атамана без них в неделю бы за границу вытурили.
- Япошки ему тоже не помогут. Этим он только последних заставит от себя отшатнуться. Партизаны как грибы расти будут. Это я тебе верно говорю, - закончил вставая со стула, Федор Михайлович, - а у тебя, Гаврюха, какие планты теперь?
- Дождусь наших и опять к ним пристану. У вас мне жить нельзя. Шепнет кто-нибудь про меня белым, заявятся сюда они, и я пропаду и вам достанется.
- Этого ты не бойся. У нас в деревне народ дружный. Мы, старики, собрались и строго-настрого договорились наказать всем поголовно - большим и маленьким - не выдавать никого ни красным, ни белым. Иначе такое зло между нами заведется, что жизни не будет. Война кончится, а мы и потом будем друг другу мстить, если наш уговор не сдержим.
- Не верю я в этот уговор, - сказал Ганька. - Если будет выгодно богатому бедного выдать, он ни на что не посмотрит. Продаст за милую душу. Знаю я их, богатых.
- У нас в деревне больших богачей нет. У нас народ все среднего достатка. Потом мы все здесь родня друг другу. Все от середкинского корня ведемся. В престольные праздники всегда всей деревней вместе гуляем, зимой артелями на охоту уходим, а летом артельно золото моем. От этого у нас большая спайка. Так что ты можешь у меня без опаски жить, пока не надоест.
Ганька ничего ему не ответил...
Под вечер Ганька, Федор Михайлович и приглашенный Кум Кумыч мылись в жарко натопленной бане. Первым полез на полок париться Кум Кумыч.
- А ну поддай, сват! Поддай, чтобы дома не журились! - попросил он Федора Михайловича. - Люблю погреть старые косточки. Уж если будет невтерпеж, извините, париться я горазд, со мной и угореть немудрено.
Федор Михайлович плеснул на раскаленную каменку воду деревянным ковшом раз и другой. Облако горячего пара наполнило баню. У Ганьки приятно зачесались спина и плечи.
А Кум Кумыч, нахлестывая себя веником, блаженно стонал, ахал и требовал поддать еще.
Федор Михайлович поддавал и посмеивался, терпеливо дожидаясь своей очереди. В полном изнеможении спустился Кум Кумыч с полка и разлегся на лавке.
- Не угорел ты тут? - спросил он у хозяина.
- Да нет, бог миловал, - ответил тот, распаривая на каменке веник. Затем надел на лысую голову шапку, на руки кожаные рукавицы и взобрался на полок.
- Плесни-ка, Гаврюха, сразу три ковшика, - попросил он. Ганька плеснул и от бурно хлынувшего во все стороны обжигающего пара присел на полу.
- Маловато! - добродушно рычал наверху усердно работавший веником старик. - Поддай ты мне не ковшиком, а лоханкой, какая побольше.
Ганька поднял ведерную лоханку с водой, изловчился, выплеснул ее и, ошпаренный, не сел, а растянулся на полу. Кум Кумыч, словно его ужалил сразу целый пчелиный рой, брякнулся с лавки и восхищенно запричитал:
- Вот это да! Это баня так баня! На полу дышать нельзя. Да слезай ты, сват, пока не изжарился. Ну тебя к черту с такой паркой... Будь, Гаврюха, добрый, распахни, к такой матери, дверь.
- Не открывай, Гаврюха, подожди. Я только еще во вкус вхожу. Пусть сват узнает, как в Подозерной парятся старые охотники, - отозвался, рыча и покряхтывая от удовольствия, разошедшийся старик.
Тогда Кум Кумыч сам добрался до двери, распахнул ее последним усилием и поник на заледенелом пороге, тяжело и часто дыша. Свежий морозный воздух, хлынув облаком в баню, быстро привел его в чувство. Одеваясь, он уже весело подтрунивал над собой и Федором Михайловичем, который сидел на полке и дожидался, когда они с Ганькой уйдут и оставят его одного, чтобы мог он попариться вволю.
11
Накануне рождественских праздников Ганька тяжело заболел. С утра середкинские дочери Настя и Фроська пилили в ограде дрова. Ганька колол их и складывал в поленницу. Все время ему было неловко. Раздражающе тесной казалась куртка-стеганка, одолевала непонятная вялость, валился топор из рук. А стоило нагнуться - темнело в глазах, пересыхало во рту. Украдкой от девок глотал он снег. На минуту тогда становилось легче, а потом все начиналось снова.
За обедом он ни к чему не притронулся. Выйдя из-за стола, прилег отдохнуть на лежанку. От прикосновения спины к горячей печке его зазнобило. Он накрылся полушубком и все равно не мог согреться. По позвоночнику пробегал щемящий озноб, болела голова, ломило руки и ноги.
К вечеру он был уже без сознания, метался и бредил. Назавтра утром пришел в себя, пожаловался, что ему жарко и душно. Сделал попытку подняться с лежанки и не мог. Его перенесли на скрипучую деревянную кровать в углу. Мать предлагала ему то печеной картошки, то овсяного киселя. Он от всего отказывался и требовал только холодного чаю и чего-нибудь кислого. Вместе с ранними сумерками снова пришло к нему забытье.
В деревне не было ни врача, ни фельдшера. Лечили Ганьку, как могли и умели. Лечили от простуды и