пилой торчали наросты болотно-зеленого панциря. В круглых, выступающих биноклем ноздрях росли волосы. Шлангом протянув длинную шею вдоль мостовой, чудище мерно храпело. И волосы то втягивались в ноздри, то выдувались… Митя окончательно проснулся, пошарил рукой и отправился к Тате. Рванул дверь, выдернул крючок. Она спала в халатике, носом к стенке. Он прилег к ней, стал тихонечко расстегивать мелкие крючки халата. Верхние подались легко, нижние трудно было нащупать. Не просыпаясь, Тата вытянула ноги, стали отстегиваться и нижние. Он бережно вынул ее из халатика, поднял на руки. Она была легкая, как гитара. Он понес ее в прохладный кабинет, нежно положил на медвежью полость. Она пробормотала не просыпаясь:
— Никогда, никогда не говори со мной так. Никогда! Ну, подожди… Милый, милый…
В кабинет важно вошел сибирский кот и остолбенело уставился на Митю. Тата открыла глаза.
— Ну чего же ты? Ну?
Митя сконфузился, прошипел «брысь»! Кот нагло смотрел.
— Что с тобой? — удивилась Тата.
Митя нащупал туфлю, прицелился. Тата мягко придавила его.
— Успокойся, рыжий, ну, успокойся. А меня прости… Это правда, что любовь делает человека лучше. Только с тобой я стала понимать это.
— Дело не во мне, — возразил Митя, проклиная кота. — Дело в практике.
— Не хулигань! Послушай, что я скажу. Ведь ты не меня любишь. Вернее, меня, но не такую, какая я на самом деле. Не торговку почтовыми марками. Ты меня сочинил, и это сочинение свое, мимолетное видение, любишь… Не спорь, это во всех стихах описано. И интересно вот что: я почему-то точно знаю, какой ты меня воображаешь. Даже внешний вид. И против воли тянусь, стараюсь хоть немного походить на твое мимолетное видение. Знаю, не дотянусь, а тянусь, стараюсь. И результаты налицо, Гоша отметил, что у меня глаза стали красивее. При тебе я вроде шекспировской Джульетты — умнею от любви. Вероятно, женщине важно не то, как ее любят, а то, какой ее воображают. И потому… Ну подожди же… Подожди… Нет, разговаривать с тобой лежа совершенно невозможно.
В коридоре прозвенел звонок.
— Телефон? — спросил Митя.
— Нет. Кто-то пришел.
— Мама?
— Четыре утра, что ты! Одевайся! Не зажигай свет!
Позвонили еще раз, длинно. Жилица пошла отворять. Митина одежда была раскидана по двум комнатам — и в спальне, и в кабинете — и перепутана с Татиной. Без света разобраться было трудно.
Стеклянная фрамуга осветилась. Послышались голоса.
— Отец? — спросил Митя, застывши с брюками, как журавль, на одной ноге.
— Я тебе тысячу раз говорила, отец приезжает девятнадцатого специальным поездом.
Вошедшие топали так, что казалось, их человек двадцать. Они подошли к Татиной двери, стали советоваться. Раздался вежливый стук.
— Пойди в детскую, спрячься, — прошептала Тата.
— Зачем?
— Спрячься.
Митя обиделся, но пошел.
— Тама, тама, — сказал незнакомый голос. — Вот тебе и тама. Нету никого.
— Господи, как я испугалась! — причитала жилица. — Думала, опять что-нибудь ужасное. Стучите сильней. Она дома. Она спит как каменная.
«Вот язва, — подумал Митя, — жиличка-меньшевичка».
Тата впустила незваных гостей в столовую. Стало шумно. Говорили вместе, уронили стул, извинялись. Среди женских голосов Митя различил виолончельный голос Чугуевой.
— Или не признала? — спрашивала она. — Вспомни больницу, то, как я выла возле него. Хренку ему еще приносила. Ну? Ноне нас по тревоге подняли. За три вокзала кудай-то бросают. На аврал. А комсорга нету нигде.
— Странно, — возразила Тата несмело. — А я тут при чем?
— Всю Лось переворотили, нету, — продолжала Чугуева. — Едем, а я и думаю, попадет ему теперича. Начальник-то новый, не Лобода! Покруче! Едем, едем, да мой писатель-то, вот они, мне и припомнились…
— А тут ни сном, ни духом, — затараторил Гоша. — Стучат кулаками, кричат: «Метрострой!» Велят показать твою квартиру.
— А ты не серчай, — говорила Чугуева Тате. — Мы без его хотели управиться. Понадеялись на свои дурные головы. Ни спецовки не взяли, ни инструмента. А у них аврал, на котловане-то. Такая суматоха, не до нас, в общем. Бригаду я, конечно, сгрузила и давай назад на дистанционном «газике», в сорок первую, за сапогами да за инструментом… Едем-едем, да вот писатель мне и припомнились…
— Да в чем дело? — раздраженно спросила Тата.
— В том и дело, — сказала Чугуева. — Комсорга ищем.
— Облава на рыжих, короче говоря, — пояснил Круглов.
— Да я-то при чем? — повторила Тата уверенней.
— Как же при чем? — Чугуева дружелюбно толкнула ее в плечо. — Ты с ним ходишь?
— Вы что, с ума сошли? — Тата искренне возмутилась. — Поднимать среди ночи людей!..
— Значит, его нет у вас? — поставил вопрос ребром шофер.
— Конечно, нет. Как вам не стыдно?
— Здеся! — громко прогудела Чугуева.
— Да вы что, в самом деле! — Тата стукнула каблучком.
— Не шуми. Здеся. Вон евонная рулетка на полу.
— Ну и что? — Тата не терялась. — Рулетку он подарил мне на день рождения.
Чугуева сразу поверила.
— Ах, горе-то горькое, куда же он сам подевался?..
Митя не вытерпел, поглядел в щелку. Тата сидела, оскорбленно отвернувшись к окну. Пришедшие стояли возле нее полукругом. «Вот он где, Художественный театр», — подумал Митя.
— Я пошла, Таточка. — Жиличка вздохнула. — А вы непременно накиньте крючок. Непременно.
— Ну вот, — рассердился шофер. — А молотит: здеся да здеся. Бензин задарма жгем.
— Ах, горе горькое, — сокрушалась Чугуева. — Так ведь он с тобой ходит?
— Чего такого? — подытожил Круглов. — С одной ходит, а с другой спит. Разделение труда. Пошли.
Все стихло. Часы в столовой отщелкивали секунды. Тата победно распахнула дверь.
— Досыпай! Все в порядке!
Он посмотрел на белеющее в сумерках тело.
— Какое там досыпать, — грустно проговорил он. — Я знаю этот котлован. Надо ехать.
— С ними?
— Не бойся.
На улице с третьего раза завелся «газик». Машина развернулась. Шум ее стал удаляться.
Как ни благоразумен был обман Таты, в нем обнаружилось что-то, что она тщательно скрывала от Мити, а может быть, и от себя.
— Холодно, — она накинула халатик. — Значит, уходишь?
— Ухожу.
— Не забудь рулетку.
— Не забуду.
— Поцелуй хоть.
Она сдула с лица волосы, подняла к нему виноватые глаза. Он принудил себя поцеловать ее в губы.
С площадки было слышно, как Тата запирала дверь на крюк. Хладнокровно-деловые железные звуки неприятно отозвались в его душе.