рабочие ресурсы, и меня, будущего лесоруба, пожалели и отправили на трудовой фронт. На пятнадцать годков.
И я закрылся, как моллюск в раковине. На девять долгих лет. У меня были хорошие учителя по психологии и по школе выживания в экстремальных условиях. Впрочем, зона была в каком-то смысле элитарной. Для спецконтингента, коим являлись грешники из всевозможных правозаступнических органов. Здесь я познакомился с удивительными и занимательными фигурами, деяния которых подпадали под все статьи УК. От получения взятки до оскорбления подчиненным начальника и начальником подчиненного. Многие на сибирском курорте курвились, превращались в шушар-осведомителей и гнид-предателей. Надеюсь, мой язык доступен широким массам населения? С некоторыми членами Семьи я, однако, сдружился. Известно, что зековская дружба самая крепкая и надежная. После боевой. И поэтому растительная жизнь в вертухайском дендрарии была вполне терпима и возможна. Жить да жить. Да случились странные, загадочные, полудикие события на воле.
Союз нерушимый республик свободных, как известно, расцветал буйным и пышным цветом великой Римской империи эпохи её распада. Однако что-то случилось в политической природе. У нас, в империи. Появились заметные признаки тления, зловония и легкого недоумения у народонаселения, не понимающего, что же на самом деле происходит в кремлевско-урюпинских коридорах власти. А там, вероятно, начинали бродить первые призраки капитализма.
С хищническим оскалом.
В зоне тоже начали проявляться первые признаки демократических, простите, преобразований. К Хозяину стали активно прибывать партиями высокопоставленные милицейские чины: майоры — подполковники — полковники, и наконец, словно алмаз без огранки, явился генерал Бревнов, зять бывшего выдающегося политического деятеля всех времен, безвременно скончавшегося, и весьма неудачно — в День милиции. То есть праздник был испорчен. И не только праздник. Судьба повернулась ко многим не лучшей, скажем так, стороной. И когда миролюбивые зеки увидели в своих малопроизводительных, промерзлых рядах генерала Бревнова, который, как и все, ежился в вельможном бушлате, то пришло понимание: процесс необратим. Надо ждать теплых ветров перемен. И они скоро задули, эти ветры. И так, что крепкий лагерно-хозяйственный механизм развалился вместе со страной. Три августовских дня (подозрительно провокационных) сменили одних слуг народа на других. Оковы пали — и свобода… Свобода?.. Из одной зоны в другую?..
Единственное, что меня удивило, так это оперативность освобождения группы товарищей заключенных. Среди них оказался и я. Очевидно, нас посчитали жертвами репрессий и, без лишних церемоний оформив гражданами свободной России, отправили по местам бывшего проживания. Бывают и такие чудеса на свете, господа! Вероятно, на радостях победители надрались до чертиков и с пьяных глаз напортачили в следственно-полицейском департаменте. Словом, я не особенно сопротивлялся гримасам судьбы.
Девять лет и пятнадцать. Почувствуйте разницу. Я, как никто, эту разницу чувствовал. Да, судьба подарила мне шесть лет. И что же? Я не испытывал никаких чувств. Я возвращался в никуда. Меня никто не ждал. Мама? Она умерла. Там, на далекой подмосковной даче. Перед очередным заснеженным Новым годом. Мама устала ждать меня, и её похоронили в промерзлой родной земле. Об этом мне написала письмо девочка Аня. Она прислала ещё несколько весточек, а затем замолчала, и я понял: девочка выросла. Наверное, танцы в совхозном клубе закончились веселой свадьбой. И слава Богу!
Я возвращался в другую страну. Странные, нелепые слова преследовали меня: перестройка, демократия, конверсия, консенсус, суверенитет, процесс и так далее. На железнодорожных станциях состав постоянно атаковали орущие, озверевшие от капитализма толпы. В открытые окна вагонов предлагали все: от водки — колбасы — селедки — семечек — валенок — тряпья до револьверов работы местных умельцев. Над перроном висел дикий, надрывно азиатский вой звуковое тавро беды, нищеты и Божьего проклятия.
Я ехал через всю страну и видел на ней печать осеннего тления. На солнце опавшие листья казались золотыми. Было впечатление, что земля покрыта нитками драгметалла. Мертвое золото мертвой страны? Красиво, не правда ли?
Но не будем отвлекаться от прозы жизни. Как говорится, автоматное дуло у виска бодрит душу и веселит сердце.
Скорый поезд Тмутаракань — Москва прибывает в столицу моей Родины. Откровенно говоря, что-то екнуло, как выражаются поэтические натуры, в моей грудной клетке от знакомой дачной местности под осенним, клейким дождем, от новых панельных небоскребов, шагающих по свалкам, от шумного дыхания огромного, многолюдного города-героя. Правда, заспанные люди, бредущие на электричку, были похожи на заключенных перед поверкой. Но вокруг станций отсутствовали вышки с кукушками[2] и не бежала кучеряво стальная проволока. И это, признаюсь, радовало.
Наконец скорый, утомленный пересыльным пробегом, втянулся между двумя перронами. Тусклый шпиль вокзала иглой пробивал низкое небо; мокрые носильщики гремели тележками и призывными голосами; мятые пассажиры эвакуировались из теплых и уютных камер-купе… Среди них был и я. Это была моя ошибка. Очевидно, я привык ходить строем… Не успел я ступить на родную твердь Отчизны, как тут же был взят под белы ручки. Двое молодых людей с характерными лицами убийц обняли меня как родного.
— Селихов?
— А в чем дело, товарищи? — брыкнулся я. — В смысле, господа… У меня справка имеется… Настоящая…
Молодые убийцы не обращали внимания на мой жалкий, демократический лепет и буквально несли меня, как бревно. Неужели произошла ошибка? И меня снова отправят в «столыпине» (это такой вагон, в котором перевозят счастливых зеков)? И сяду я на шестилетний якорь. От такой перспективы мне сделалось дурно. Или я охмелел от воздуха свободы? Или мне был интересен ход событий? Трудно сказать. Я решил пока не бить по голове спутников. Ведь могу и убить нечаянно. По причине каждодневных физических упражнений с топором на свеже-перламутровом воздухе тайги.
К общему удовольствию, нас ждало авто. Номера подсказали мне, что я имею дело с теми, с кем я привык иметь дело. Вернее, имел дело девять лет назад. Контора любила меня, вероятно, родительской любовью и решила не отпускать неразумное дитя далеко от себя? Ну-ну. Жить мне стало интересно. Машина вырвалась на тактический простор столичных улиц. Несмотря на дождик, тротуары и площади были запружены бойким торговым народцем. Было впечатление, что город превратился в гигантскую базарно- ярмарочную клоаку. Я, не выдержав, спросил:
— Что это за манифестации? Нэп на марше?
В ответ — кремневое молчание. Узнаю школу воспитания. И действительно, зачем слова, когда есть зоркие глаза… Автомобиль выезжает на площадь, и я не верю своим глазам: площадь обезглавлена. В её центре, помню, был вбит железный памятник Первому чекисту. Его нет, памятника, только гранитное, измаранное краской основание. Я, поглупев от увиденного, интересуюсь:
— А где Феликс Эдмундович-то?
Мои сопровождающие хмыкнули, а водитель, малодисциплинированный митюха, ответил с бодростью идиота:
— Коцнули комиссара. Ага! Вырвали морковку народные массы!.. Сам видел… Как в кино… Ага!
— Понятно, — вздохнул я. — Демократия-девка широко шагает по стране. Как бы не навернулась, сучка.
— Не, командир, — уверили меня. — Марушка[3] крепкая…
Ну-ну, промолчал я. У каждого заблуждения свои достоинства и свои недостатки. Например, я замечаю букеты цветов у обрубленной болванки памятника. Значит, не все кинулись очертя голову за девой? Значит, её пышные, заманчивые формы не прельстили некоторых слоев населения? Кажется, это на современном политическом сленге называется консенсусом? (Прости, русский язык!) Однако самое интересное то, что этих букетиков не видят зоркие глаза чекистов. Будто тисками они зажимают меня и смотрят строго вперед, следуя, вероятно, параграфам новой инструкции по охране демократических прелестей.
У меня есть одно замечательное качество: я научился никогда ничему не удивляться. А если все же