стоит в этой борьбе на стороне Мюнхена. Ибо она решится в пользу или не в пользу Мюнхена как культурного центра; и в этом последнем случае Мюнхен станет патриотическим провинциальным городом, с демонстрациями военных ферейнов, с водружениями знамен и процессами против мнимых предателей, но лишенным какого бы то ни было значения для жизни, для времени и для будущего... Только ли в Мюнхене подтвердился этот прогноз в каждой своей детали?
В 1927 году он выступил в газете 'Берлинер Тагеблатт' в защиту приговоренного к пожизненному заключению Макса Гельца, который в свое время возглавил в Фогтланде вооруженное сопротивление рабочих путчистам Каппа. В следующем, 1928 году Томас Манн ответил пространной статьей на утверждения, как выразился он, 'политических филологов', будто в последнем издании он, Томас Манн, фальсифицировал свою книгу 'Размышления аполитичного' и превратил антидемократический памфлет в демократический трактат. Купюры в тексте, действительно сделанные им при переиздании, были связаны главным образом с личными выпадами против Генриха и ни в коей мере не меняли общего смысла книги, так что опровергнуть фактическую сторону подобных нападок можно было и самой сухой справкой. Но ясно видя их подоплеку, понимая, что вызваны они всеми недавними его выступлениями, Томас Манн счел своим долгом объясниться по существу и еще раз изложить в этой статье, озаглавленной 'Культура и социализм', свое отношение к современной ситуации в Германии, свой теперешний взгляд на нужды немецкого общества. Он повторил здесь слова о союзе между Элладой и Москвой, между Карлом Марксом и Фридрихом Гёльдерлином. Не выражая, правда, на этот раз надежды на скорое осуществление такого союза и в то же время не сомневаясь, что без 'далеко идущих своевременных уступок социалистической общественной идее' 'немецкая культурная идея погибнет', он снова открещивался и теперь от политического радикализма. Противоречие? Да, конечно. Но однажды, как художник, он все-таки из него вышел, и у этого противника террора и диктатуры еще до прихода Гитлера к власти вырвалось однажды - мы выражаемся фигурально - то знаменитое 'Расстрелять!', которое уже и в устах Алеши Карамазова было только выходом чувств, только признанием смертельной серьезности стоящих перед человечеством проблем, а не их разрешением. Случилось это в том же году, что начался для Томаса Манна антифашистской речью о Лессинге, а закончился Нобелевской премией - в 1929-м. Август этого года он прожил с женой и младшими детьми на Балтийском море в Раушене (ныне Светлогорск), решив совместить каникулы с публичным чтением в Кенигсберге, куда его давно настойчиво приглашал тамошний 'Союз имени Гёте'. Ради этой поездки была прервана работа над 'Иосифом': не хотелось тащить с собой неперепечатанную рукопись и громоздкий вспомогательный материал - книги, альбомы, папки. 'Но поскольку я совершенно не приспособлен к бездельному 'отдохновению', - писал он вскоре об этих раушенских каникулах, - и оно приносит мне скорее вред, чем пользу, я решил заполнять утренние часы несложной задачей - рассказом, в основе которого лежало происшествие, связанное с более давней каникулярной поездкой, с пребыванием в Форте деи Марми близ Виареджо и вынесенными оттуда впечатлениями, то есть решил заняться работой, которая не требовала никакого аппарата и которую можно было в полном смысле слова 'черпать из воздуха'.
Да, именно 'из воздуха', и 'воздуха' не только итальянского, хотя первым делом новеллу 'Марио и волшебник' запретили в Италии, но уже и германского, родилась эта, как сказал о ней сам автор после второй мировой войны, 'сильно захватывавшая политику история, внутреннее содержание которой составляет психология фашизма и психология 'свободы'...
Все описанное в рассказе 'Марио и волшебник', за одним исключением, происходило в действительности. Когда Томас Манн, тоже с младшими детьми и женой, проводил в 1926 году летние каникулы в Форте деи Марми, царившие в Италии 'озлобленность, раздражение, нервная взвинченность' действительно отравляли атмосферу даже маленького курортного городка. 'Наши малыши тоже вскоре стали играть с местными и приезжими детьми разных национальностей. Но тут их... ждало непонятное разочарование. То и дело возникали обиды, отстаивалось чрезмерно капризное и надуманное самолюбие, едва ли смеющее называться самолюбием, вспыхивала рознь национальных флагов... произносились громкие слова о величии и достоинстве Италии, отбивавшие охоту к игре...' Не выдуманы ни маленький эпизод с господином в котелке, обрушившимся на чету иностранцев с 'яростной филиппикой' за то, что их восьмилетняя дочь позволила себе снять с себя на пляже мокрый купальничек, и усмотревшим в этом 'бесстыдном поступке' оскорбительную неблагодарность по отношению к Италии, которая 'гостеприимно предоставила им кров', ни центральный эпизод новеллы - вечер фокусника-гипнотизера, фигурирующего в ней под именем Чиполлы. И шпик в котелке, и этот горбун-гипнотизер, заставивший плясать под щелканье своего хлыста некоего 'господина из Рима', хотя тот заранее заявил, что не хочет поддаваться гипнозу, этот жутковатый фокусник, внушивший другому своему зрителю, славному малому, официанту Марио, что перед ним сейчас не он, гипнотизер, а его, Марио, возлюбленная - Сильвестра, так что Марио при напряженно- смущенном молчании зала поцеловал глумившегося над ним Чиполлу, - все это было на самом деле за три года до того, как стало новеллой.
Не было одного - 'летального исхода', убийства. На самом деле Марио не стрелял в Чиполлу, на следующий день официант как обычно подавал чай постояльцам гостиницы и даже восхищался мастерством фокусника. Но когда Томас Манн, вернувшись в Мюнхен, рассказал дома о том унизительном для Марио аттракционе гипнотизера, старшая дочь писателя Эрика бросила фразу, которая, собственно, и сделала эти итальянские впечатления новеллой. Она сказала: 'Я бы не удивилась, если бы Марио его застрелил'. Реплика дочери соединила тягостную атмосферу националистической спеси и зловещее искусство подавления воли в нерасторжимое целое, в кристалл художественного замысла. Один читатель 'Марио и волшебника' написал потом Томасу Манну, что если бы эпизоду с гипнотизером не предшествовали эпизоды, передающие обстановку озлобленности, ханжества, демагогии, то автор мог бы, пожалуй, и оставить Чиполлу в живых. На это автор ответил, что, наоборот, все подготовительные эпизоды затем-то и понадобились ему, чтобы получить возможность убить Чиполлу. Иными словами, убийство бесчеловечного фокусника было по замыслу автора главным нервом новеллы, она была написана ради такого конца.
'Уже внизу, в зале, Марио вдруг круто обернулся на бегу, рука его взметнулась кверху, и два оглушительных, отрывистых выстрела - один за другим - прорвались сквозь смех и аплодисменты...
- Кончилось? Уже все? - допытывались дети, добиваясь полной уверенности.
- Да, это конец, - подтвердили мы. - Страшный, роковой конец. И все-таки конец, принесший освобождение, - так чувствовал я тогда, так чувствую и по сей день, и не могу чувствовать иначе!'
Кроме этого, выдуманного конца, удовлетворяющего нравственное чувство и автора, и читателей, конца хоть и страшного, но отрадного, существовали невыдуманные развязки истории с гипнотизером Чиполлой. Реальный Марио, как мы уже знаем, обслуживал назавтра посетителей как ни в чем не бывало и восторгался унизившим его гастролером. Но был ведь еще один объект издевательских опытов Чиполлы: некий 'господин из Рима' заявил, что готов подвергнуться им, но только сохраняя за собой свободу воли, то есть сознательно противясь какому бы то ни было внушению, и в результате покорившийся гипнозу, как и те подопытные, которые не ставили заранее такого условия. Вот эту-то безотрадно страшную развязку и ее психологические предпосылки, вот это-то посрамление человеческого достоинства как альтернативу действенного сопротивления надругательству над ним как раз и имел в виду Томас Манн, оценивая свою новеллу 1929 года почти через двадцать лет. Содержащийся в ней авторский комментарий к случаю с 'господином из Рима' оказался на поверку не менее важным ее нервом, чем ее разряжающий гнетущую атмосферу, но выдуманный, сочиненный конец. Многозначительный этот комментарий действительно 'сильно захватывал политику' и в год опубликования новеллы - она вышла в свет в 1930 году, незадолго до того, как национал-социалистическая партия получила на выборах в рейхстаг 4,5 миллиона голосов и 107 депутатских мест вместо соответственно 810 тысяч и 12 на выборах 1928 года, - звучал как предостережение бюргерству, как прогноз унизительных последствий консервативной косности: 'Насколько я понимал, этот господин потерпел поражение из-за того, что стоял на позиции чистого отрицания. Видимо, одним только нежеланием душа жить не может, не желать сделать что-то - этим жизнь не заполнишь; чего-то не желать и вообще ничего больше не желать, а значит, все-таки сделать то, чего от тебя требуют, одно к другому лежит, должно быть, слишком близко, чтобы не потеснить идею свободы'.
В биографические книги часто вставляют пейзажи. Один писатель как-то сказал нам, что пейзажи, описания природы и вообще-то, по его мнению, непринужденнейшая формула перехода к предмету, к