— Ты знаешь о недавнем отречении старика Галилея? Какого ты мнения о его поступке?
— Он поступил правильно. Земля не перестала бы вращаться, даже если бы он отрекся не на словах, но и в душе. Всякий может повторить его измерения и узнать, кто прав.
Лючилио попытался найти, о чем бы еще спросить, не нашел и просто сказал:
— У меня была очень тяжелая ночь, а день будет еще трудней. Мне надо хоть немного побыть одному.
Голос исчез. Лючилио остался один. Вокруг мелькали потные лица, блестящие глаза ощупывали его со всех сторон, грязные пальцы указывали на него. Еще бы! Ведут не просто еретика, рядового пособника дьявола, здесь безбожник, равного которому не знал мир, возможно, сам сатана во плоти. Никого не удивит, если сейчас он исчезнет среди копоти и серного смрада.
Городские ворота распахнулись перед ними и выпустили в предместье, улочки которого сбегались к Мясному рынку. На площади с вечера оцепленной солдатами было мало простого народу. Перед глазами запестрели шляпы, несущие султаны перьев, теплые береты с наушниками, расшитые кафтаны, иссеченные камзолы, украшенные бантами. Домотканое суровье осталось позади. Тут господствовали тонкое голландское сукно, лионский шелк, двойной утрехтский бархат. Но и здесь не было друзей, а только страх и любопытство. Какая разница, указывают на тебя корявым пальцем нищего или холеным, унизанным кольцами перстом?
Костер готов, палачам потребовалось несколько минут, чтобы заковать осужденного. Снова чтение приговора. Образованная знать по обычаю древних римлян несколько раз прерывает его рукоплесканиями. Вновь Лючилио смотрел на толпу сверху, от этого происходящее делалось нереальным, словно он попал на представление марионеток, стоит среди ликующих зевак и видит то, чего не замечают другие: ноги кукловода, пританцовывающие за ветхой занавеской. И когда юрист дошел до слов об отречении, Лючилио не вздрогнул, только подумал о себе в третьем лице:
— Интересно, отречется ли он? Ведь ему должно быть очень страшно стоять на костре. И факела уже горят. Надо сказать ему, чтобы не отрекался. Ведь он не Галилей, у него нет измерений, которые можно проверить, а идея надолго умирает, если ее создатель откажется от нее. У меня и так слишком мало единомышленников, их нельзя терять…
Лючилио удивила тишина, обрушившаяся на площадь. Напряжение так велико, что почудилось будто волосы сейчас затрещат и поднимутся, словно к ним поднесли кусок натертого электрона. Все глаза устремлены на него, все молчат, простолюдины, прорвавшиеся на площадь, перемешались с патрициями, но никто не сетует на давку, все ждут.
'Что им надо от… меня? — с усилием подумал Лючилио. — Ах да, отречения! Надо сказать, чтобы не отрекался…'
Четыре факела наклонились и одновременно коснулись соломы. Огонь вспыхнул и исчез под поленьями, блестящими от воды, которой их только что поливали.
'На медленном огне, — вспомнил Лючилио, — значит, несколько часов. Большой огонь лучше — минута, и все. А тут ждешь, ждешь, а огня все нет. Оказывается, когда тебя сжигают, это вовсе не страшно, только тягостно скучно. Уйти бы отсюда… А эти стоят, смотрят. Их-то кто заставляет?'
Темные поленья курились белым паром. Черные провалы между ними мерцающе осветились, оттуда выпрыгнул нарядный желтый язык, качнулся, мягко лизнул теплым и шелковистым босую ногу и упал вниз, только белый пар заклубился сильнее. И лишь через секунду в ноге проснулась острая режущая боль. Лючилио застонал, площадь откликнулась глубоким вздохом.
Сразу из нескольких мест вырвался огонь, заметался вокруг ног. Лючилио дернулся, цепь натянулась и не пустила. Происходящее не стало реальней: люди, костер, огонь — все чужое. Его только боль, живущая отдельно от всего. Лючилио извивался, дергался, но параллельно с бесконечным безмолвным криком текли неторопливые мысли стороннего наблюдателя:
'…это только начало… зачем я дергаю руки, они же не горят… сколько можно… поленья еще не занялись, только хворост внизу… больно!.. не могу больше!.. Голос позвать, он успеет… Нет, увидят, как меня похищает с костра нечистая сила… все погибнет, уж лучше отречение!'
— Вы слышали? — папский легат наклонился к прокурору. — Он сказал: «отречение»!
Прокурор выхватил из рукава свиток и закричал сквозь невнятное гудение переполненной площади:
— Вот отречение! Подпиши, и костер раскидают!
— Дайте его сюда! — донеслось сверху. — Пусть здесь сгорит хоть что-то достойное огня!
Смирный Жак
И рыцарь Ноэль, Сеньор де Брезак, вышел против чудовища и сразил его.
И Господь взял де Брезака.
Ночью то и дело принимался хлестать дождь, ветер налетал порывами, но, не сумев набрать силы, гас. Однако к утру непогода стихла, лишь косматые клочья облаков проносились по измученному небосклону. Главное же — града не было, а дождь не повредит ни хлебу, ни виноградникам, разве что вино в этом году получится чуть кислей и водянистей обычного.
Но о вине пусть печалится господин барон, Жаку до него дела нет, а капусте, которой у Жака много, дождь пойдет даже на пользу.
Как обычно, Жак поднялся до света и вышел посмотреть на небо. Ночное буйство еще давало себя знать, но уже было видно, что день окажется погожим. Среди разбегающихся туч глаз уловил мелькнувшую серую молнию. Верно, то Ивонна — деревенская ведьма пролетела верхом на черном коте и, разъяренная неудавшимся колдовством, канула в дымоход своей лачуги. Можно понять злость колдуньи: всю ночь накликать бурю и в результате всего лишь полить мужицкие огороды.
Первым делом Жак пошел проверить поле. Тропка через заросли крапивы и лопухов вывела его к посевам.
Хлеб в этом году родился на диво богатый. Колосья высоко несли тяжелый груз, и дождевая влага, запавшая между щетинками усов, казалась каплями живого серебра.
Жак быстро прошел чужие полосы. Его клин был крайним, ближним к лесу и потому особенно часто страдал от нашествия непрошенных гостей. Вот и сейчас Жак издали увидел, что его худшие опасения сбылись. Край пашни был смят, истоптан, изрыт.
Жак подбежал к посевам и опустился на корточки, разглядывая землю. Уже достаточно рассвело, и на потемневшей от дождя почве были отчетливо видны следы кабанов. Значит, не помогло верное средство, купленное у прохожего монаха, зря он целый день разбрасывал вдоль межи цветы и корни майорана, повторяя, как учил продавец: 'Прочь, свинья, не для тебя мое благоухание!' Кабаны с легкостью перешагнули эфемерную преграду, и теперь с ними ничего не поделаешь: повадившись, они будут являться каждую ночь, пока не стравят весь урожай. И гнать их нельзя — мужик не смеет тревожить благородную дичь господина барона.
В иные дни Жак скрепя сердце пошел бы на псарню и передал бы доезжачим, что появились кабаны. Разумеется, барон не усидел бы дома, и, хотя охотничья кавалькада выбила бы хлеб ничуть не хуже, чем град, дикие свиньи после побоища зареклись бы выходить на поле, принадлежащее Жаку.
Но теперь охотников распугали слухи об огромном змее, облюбовавшем скалы Монфоре. Сам барон сидел в четырех стенах и держал мост поднятым.
Значит, с кабанами придется бороться самому, хотя это и грозит виселицей. И даже не виселицей — браконьеров вешают на дереве в лесу. Страшно, конечно, но отдавать хлеб на разграбление — страшнее. Жак готовился к войне с кабанами с того самого дня, как впервые увидел следы, хотя и надеялся, что майоран отпугнет разбойников.
Вернувшись с поля, Жак прошел за дом, где дымилась на утреннем солнце приберегаемая к осенней