весь берег, истребляя молочников: взрослых пытавшихся подпрыгнуть и вцепиться ему в живот, и детенышей, слепых, беспомощно сбившихся в норах. Зау мстил за год страха, за братьев, из которых почти никто не выжил. Утолить ненависть он не смог, а устав, понял, что так с молочниками не справиться.
Хисс к молочникам относился спокойно, говорил, что они всегда крали яйца и всегда убивали детенышей, так что ничего особенного в этом нет. Если бы детеныши не погибали в первый год жизни, то в мире просто не хватило бы места для разумных. Значит, и молочники тоже нужны. Зау слушал, соглашался, потом вспоминал леденящее ожидание гибели и — не соглашался.
И был еще один вызывающий недоумение вопрос. Дремучая мысль Хисса была, насколько воспринимал ее Зау, понятна ему, однако в ночном хоре Зау слышал голоса, обсуждавшие нечто невообразимое. Речь там шла не о садках и рыбе, а о вещах сложных и не имевших к повседневной жизни никакого отношения. Взрослых волновали тайны памяти, они спорили, что из чего состоит и во что переходит. Любой вопрос в их спорах разрастался, усложняясь, Зау терял нить рассуждений и словно в самом раннем детстве слушал ночной разговор как вдохновенную, но непонятную музыку, где лишь изредка мелькнет и западет в память знакомый звук.
Если ночью и поминались знакомые Зау садки, то говорилось о них с тревогой. Беспокоились, что все меньше остается мелких бухт, но главное, почему-то взрослых тревожило, что бревна старых садков пропадают под водой, заносятся илом. Все равно ведь старые бревна уже никуда не годились. Однажды Хисс выволок со дна такое бревно — оно было тяжелым и твердым, как камень: Зау лишь потерял время, пытаясь выпилить на нем пазы и снова пустить в дело.
Хисс в таких разговорах не участвовал, неясно даже, понимал ли он их. Он лишь порой одобрительно-иронически фыркал, а на вопросы Зау, о чем говорят дальние взрослые, пренебрежительно отмахивался:
— Маются. Хотят больше, чем могут.
Ненадолго этот ответ успокаивал Зау, но потом он снова вслушивался в песнь мысли, ожидая время, когда сможет не только задать вопрос, но и сказать сам — громко и сильно.
В холодные ночи Хисс порой засыпал словно новорожденный, хотя забродившая вода в садках всегда была теплой. Мысли Хисса прерывались, дыхание останавливалось, Хисс с головой уходил под воду и неподвижно лежал там. Лишь редкие удары его сердца доносились до Зау.
Начиналось утро. Зубастые птицы, разжиревшие на отбросах, орали в ветвях. Солнце начало пригревать, и Зау собрался на берег. Прежде всего он толкнул полузатонувшую тушу Хисса, чтобы старик очнулся от забытья. Но на этот раз Хисс не поднял иссеченную шрамами голову, даже не шелохнулся. И Зау вдруг осознал, что не слышит гулких ударов Хиссова сердца.
— Хисс! — закричал Зау.
Он нырнул в гнилую воду, обхватил руками тяжелую голову, поднял к свету.
— Хисс! — просил он. — Дыши, пожалуйста!
Хисс медленно открыл мутные глаза, затем снова закрыл их. Зау, хрипя от напряжения, пытался сдвинуть Хисса, подтащить его к берегу, но огромное тело оставалось неподвижным. А потом медленно из неслышимых глубин, нарастая и заглушая все, возник тяжелый вибрирующий звук, мрачное гудение, парализующее, лишающее сил и воли.
Зау, спотыкаясь, добрался до берега, упал на песок. Рев и гул, идущие от умирающего Хисса, захватили его целиком. Звук складывался не в слова, а в картины и ощущения. Зау не понимал, что творится с ним, он лежал, словно размазанный по гальке, и ему казалось, что его нигде нет. Был Хисс. Он, Зау, был Хиссом, древним, живущим несчетные тысячелетия, а вокруг бушевал невообразимо праздничный юный мир. Забытые звери и сгинувшие чащи окружали его, солнце палило в выцветшем небе, не знавшем зимы, прозрачные хвойные леса покрывали сухие плоскогорья. Казалось, ничто не может поколебать благополучия мира; говорящие жили повсюду: ловили рыбу, растили перистые пальмы с нежной сладкой сердцевиной, истребляли в сохнущих болотах последних гигантских мокрокожих, прожорливых и неумных. Ничто не могло угрожать разуму. Услышав звук мысли, двуногий горгозавр бежал прочь, судорожно дергая хвостом, изумленно замирала ненасытная челышевия, послушно сворачивал с пути упрямый моноклон.
Голос Хисса разносился на много дней пути, и никто вокруг, сколько хватало слуха, не занимался сейчас делами: говорящие стояли, где застал их звук, и, замерев, слушали прощальный рассказ старика, голос его памяти.
Так же, как и сегодня, из тысяч рожденных выживали единицы, но век их был долог, а умирая, они оставляли свою память. Теперь Хисс говорил от имени тех ушедших поколений, и нельзя было понять, идет ли счет на сотни тысяч или сотни миллионов лет. Двигались, сталкиваясь и расходясь континенты, истекали огнем горы, высыхали и рождались моря. Там, в забытой стране бродил, низко опустив тяжелую голову, хирозавр — зверь с ловкой пятипалой рукой, которая сделала его владыкой сущего. Это его потомки расселились по землям, вопль ужаса превратили в разумную речь, построили дома и рыбные садки, насадили рощи, подчинили всех живущих от безногой ящерицы до парящего в выси птеродонта.
Но что-то сдвинулось и сломалось в мире. Произошло это задолго до того, как новорожденный Хисс впервые замер в жуткой неподвижности, ожидая прихода молочника. Беда не торопилась, она накапливалась постепенно, не привлекая внимания мудрых говорящих. Ночи становились холоднее, но взрослые в теплых домах не замечали этого. Исчезали некогда процветавшие виды животных, но ведь большинство из них уничтожили сами говорящие, потому что неразумные соседи были не нужны или попросту мешали.
Немногие видели беду, но среди них оказался и Хисс. Он бросил дом, других говорящих и жил так, как жили его предки в те времена, когда они почти не отличались от бессловесных. Столетия Хисс молчал, слывя чудаком, и лишь теперь раскрывал перед другими свою боль и свое неумение предотвратить копящуюся угрозу. Его предостережение звучало мудро, но беспомощно.
Звук медленно замер. Зау шевельнулся, отыскивая свое крошечное «я» в том огромном, что растворило его. Потом вскочил и, вспенивая воду, кинулся к Хиссу. Но остановился, поняв, что Хиссу уже ничего не нужно.
Через час к садкам пришли все говорящие, что жили в поселке. Тело Хисса достали из воды, положили на высокий штабель из бревен, заготовленных для ремонта садков. Вспыхнул огонь, столб черного дыма поднялся к небу. Зау стоял, не принимая в происходящем никакого участия. Казалось, за первый год жизни он мог бы привыкнуть к смерти братьев, но Хисс был вечен, его голос еще звучал в голове, и там не оставалось места, чтобы понять, что всесильные взрослые тоже умирают.
Когда погребальный костер прогорел, собравшиеся двинулись обратно в поселок. Между собой они не говорили, в каждом слишком сильно звучал голос Хисса. Зау поспешил следом за уходящими. Он знал, что завтра в садках будут работать другие, знал, что и сам может остаться работать, и никто не прогонит его. Но гремело в голове завещание Хисса, и Зау спешил. Он хотел знать, что происходит. Он просто хотел знать, а здесь его больше ничто не удерживало.
Город можно было узнать издали. Собранные из камня и дерева дома окружали большие площади. На утоптанной множеством ног земле ничего не росло. Пустынен был и морской залив, на берегу которого раскинулся город.
В поселке, где бывал Зау, стояло всего два десятка домов, почти во всех жили разумные, и лишь в двух занимались работой: мастерили разные предметы из дерева и заготавливали впрок отнятое у хищников мясо.
В городе домов были многие сотни, но только половина из них оказалась жилой. В городе трудились, и даже сам воздух пах дымом, загнившей водой и еще чем-то резким и неживым. Этот запах пугал и притягивал одновременно. Звери в городе попадались редко и были словно придавлены непрерывной работой. Хотя в самом центре города оказалось несколько небольших озер, но мокрокожие здесь не встречались вовсе — вода была мертва.
А еще над городом разливалось монотонное басовитое гудение. Зау даже не сразу понял, что это не обычный звук, что гудит в мыслях. Ревело так мучительно, что даже собственные мысли Зау начали путаться, и он уже не понимал, зачем сюда пришел. Самое удивительное, что этот рев не был живым: в нем не было ни следа разума или чувства.
Понемногу Зау приспособился к шуму и начал различать мысли говорящих, хотя ничего не мог в них разобрать — шум был слишком силен.