Сергеев молча поднялся, нетвердо ступая, прошел в техническую палатку. Железный ящик был открыт, три литровые бутыли, содержимое которых экономно расходовалось на протирку находок при первичной реставрации, были пусты, только на дне одной оставалось грамм двести спирта. Трудное предстоит объяснение непьющему Сергееву с его заслуженным шефом.
В этот день рабочие выходили на объекты неохотно, с опухшими лицами и тяжелыми головами. Расходились по местам, стараясь не смотреть в глаза Сергееву. А самого Сергеева мучило другое. С Константином Егоровичем он как-нибудь объяснится, а вот как быть с камнем? Последнее, что твердо запомнил Сергеев, было зрелище камня, с легким шипением исчезающего от прикосновения жидкости. Ни одно вещество на свете не способно растворяться так быстро. Значит, речь идет уже не о погубленной археологической находке, а о похороненном открытии. А если это действительно камень мудрецов? Тогда впереди триста лет угрызений совести и отчаянных попыток повторить то, что не удалось лучшим из адептов за семьсот лет существования алхимии, и что каким-то чудом сделал никому неведомый герметик из православной Волыни. И еще впереди предсказанный Конрадом кошмар кащеевой жизни, когда умирают все, кто был дорог тебе, меняется самая жизнь, а ты остаешься древней диковиной, словно допетровский стрелец, объявившийся посреди проспекта Калинина.
Коленька Конрад переживал случившееся по-своему. Он измучил Сергеева, уговаривая его признаться, что камень он подменил, а в спирт всыпал порошок какой-то краски. Демонстрировал изнанку своих фокусов и, заглядывая в глаза, спрашивал:
— Ты ведь так сделал? Да?
— Я бросил туда камень, а потом выпил, — бесцветным голосом отвечал Сергеев.
Коленька скатал в город, привез баночку с чистой металлической ртутью. Порошок киновари из линзы разбегался по зеркальной поверхности, не оказывая на нее никакого действия. В припадке самобичевания Коленька признался, что про унцию он действительно выдумал, на самом деле унция оказалась двадцать девять целых и восемьдесят шесть сотых грамма. Но и точно взятые навески ртути и порошка реагировать не хотели.
Коленька разжился где-то спиртом (Сергеев наотрез отказался выдать хотя бы каплю из оставшихся двухсот миллилитров), но киноварь, не растворяясь, ложилась на дно темно-красным слоем. Второго камушка в линзе тоже не было.
Из города вернулся Алпатов. Добиться продления сроков ему не удалось, теперь раскопки надо было срочно консервировать до следующего сезона, а лагерь сворачивать. Алпатов был расстроен, и потому, вероятно, объяснение с ним прошло для Сергеева относительно безболезненно, хотя злосчастного ключа Сергеев, к тайному своему удовольствию, лишился надолго, а может быть, и навсегда.
Началась предотъездная сутолока, и произошедшее отходило на задний план. Полно, да и было ли все это? Разве могут минералы растворяться с такой легкостью? Спирт они выпили — его грех, а все остальное… да чего не привидится человеку с пьяных глаз!
Стучали колеса, за окном пробегали знакомые места, и Сергеев успокаивался. Не коммутируют в сознании красный философский камень и до мелочей знакомый, нелепый, двухэтажный Витебский вокзал с его короткими платформами, усеянными крошечными, совершенно археологическими лючками с литой надписью: 'Инженеръ Басевичъ С-П-бургъ'. Теперь Сергеев думал только об одном, что сейчас приедет домой, а Наташа ждет его.
В прихожей Сергеев скинул рюкзак и принялся расшнуровывать до смерти надоевшие за два месяца кеды. Он старался действовать потише, но Наташа все равно услыхала его возню, выбежала в коридор и, счастливо взвизгнув, повисла на шее у не успевшего до конца распрямиться Сергеева.
— Приехал! — повторяла она. — Наконец-то! А загорел-то как! Поправился! Похорошел! Слушай, да ты прямо помолодел, честное слово, экспедиции тебе на пользу. Ей-богу, помолодел!
Сергеев побледнел и слабо пробормотал:
— Не надо…
Миракль рядового дня
День начинался обычный — невеликий праздник святого Стефана, и жизнь шла будним порядком, только маленький Стефан бегал по случаю именин в новой, специально для того сшитой рубахе, да Ханна торопилась дошить штаны Якову. Это тоже был подарок имениннику: старые яковы штаны должны были отойти Базилю, и тогда базилевы порты, из которых он напрочь вырос, станут первой мужской одежей Стефана. Еще к вечеру готовился пирог. И ничто поначалу не предвещало чудес, но к полудню явилось знамение. Тяжко ударило вдруг в безбрежно голубеющем небе, грохнуло, но не трескучим грозовым раскатом, а словно сам Антихрист хлопнул единожды в ладоши, или лопнул туго надутый бычий пузырь, да так лопнул, что качнулись деревья, дрогнули дома, а улежавшиеся за годы бревна стен заскрипели, укладываясь по-новому. Разом смолкли птицы, зато собаки со всех дворов завыли, скликая беду. И с треснувшего неба ответно завыло, ровным утекающим звуком.
Малыши, разбредшиеся между сараев, разом кинулись домой, а Лидия старшая дочь Атанаса, оставила колыбель с новорожденным братом и метнулась зачем-то собирать развешенное после стирки белье. Ханна, кинув рукоделье, плеснула воды в открытый дворовый очаг, на котором кипела к ужину похлебка, и принялась сгонять во двор домашнюю птицу. Других взрослых возле дома не случилось, так что растерянность и испуг Ханны тут же передались младшим. Несколько малышей разом заревели, добавляя шуму в общий переполох. Удаляющийся небесный гул растворился в гомоне, но этого уже никто не замечал.
— Дети, домой! — надрывно крикнула Ханна, распахивая двери.
Но на пороге, загораживая проход, стоял Матфей — глава семьи: отец, дед и прадед всех живших на хуторе. По старости дед Матфей уже не выходил из дому, лишь по горнице ковылял, опираясь на палку, но слово его было законом и для маленьких, и для бородатых. Ханна остановилась было, но Матфей, сдвинувшись к косяку, проговорил:
— Детей загоняй, а птицу — обожди.
Сам же, приставив ко лбу ладонь, оглядел чистое небо, дорогу со спящей пылью, двор. Поймал за плечо Лидию, спешащую с ворохом тряпья, развернул назад.
— Раскудахтались, — проворчал он, хотя при появлении деда все разом затихли, даже Стефан и прадедов любимец — малыш Матфей-Матюшка примолкли. — И огонь залила, — продолжал дед, — а народ с поля вернется, чем кормить будешь? Страхом твоим? Видишь же — нет ничего.
Ханна вернулась к очагу, наклонилась, отыскивая незагашенные угли. Дед Матфей медленно спустился с крыльца, уселся на завалинке, окидывая сторожким, не потускневшим с годами взглядом дальние и ближние окрестности, потому что хоть и отчитал молодуху за переполох, но сам был неспокоен.
Матфеев хутор казался невелик — два дома, глядящие в утоптанный переулок, амбар да общий крытый двор. В двух домах жили давно уже седобородые матфеевы сыновья. Петер и Томас сами имели и детей, и внуков, но, послушные родительской воле, делиться не смели и жили хотя и в разных домах, но одним хозяйством. Перед домами бугрился обведенный плетнем огород, а со стороны двора лежал широкий загон, сейчас отворенный, поскольку скотину угнали на пастбище. Стадо у Матфея было немаленькое, и земли нарезано с достатком. Жил хутор крепче иных усадеб и известен был и в городе, и среди дворянства. Ленную долю Матфей платил монастырю, под который сам когда-то пошел, понимая, что святые отцы хозяйствуют с умом и попусту мужиков бездолить не станут. В обители тоже привечали нелицемерно богомольную семью, каких немного было среди народа недавно перекрещенного в истинную веру и склонного к отступничеству и еретическим соблазнам.
С таким покровительством можно было жить спокойно, ничего не боясь, кроме мора и турецкого нашествия, но потому и прожил Матфей жизнь в достатке, что никогда не ленился поберечься лишний раз.
За домами послышался суматошный крик, хлопанье кнута; перекрывая возникший овечий разнобой, густо замычала корова. Матфей, гневно стукнув посохом в землю, распрямился. Стадо идет. Ну куда они,