комнатенку наверху, наказав сидеть тихо. Внизу оставались лишь Ксюша, прижавшаяся к оцепеневшей матери, да Матюшка, безмятежно досапывающий в скрипучей люльке последние несиротские часы. Катерина, увидав раненного мужа обмерла, да так и сидела бесчувственная, лишь застонала один раз, словно это у нее Рада тащила из груди короткую неоперенную стрелу. Рада, которой злая судьба оставила единственную возможность: стать травницей и ведьмой, суетилась вокруг умирающего кузена, кривобокая тень птицей металась по стенам.
Остальные женщины были в светлице: Ханна и петерова Марта обряжали деда, Ева сдавленно выла над дочкой.
Пятеро мужчин сидели в темной комнате вокруг стола, на котором громоздилась нетронутая корчага с пивом. Тяжелый шел разговор, медленный, и не нужен ему был ни свет, ни пиво. Младшие: Атанас, Марк и Савел молчали, спорили Петер и Томас, оставшиеся после гибели отца ответчиками за свои семьи — за детей, невесток, внуков. Не было в доме одного Кристиана, уже два дня как угнавшего скот за топкое болото на Буреломье. Кристиан, впрочем, как неженатый, права голоса на совете еще не имел.
— Куда пойдем? — говорил Петер. — Животы без нас пограбят, дома пожгут. Хлеб посеян — как обходиться будешь? Сенокос идет, сейчас на болоте проспасаешься, чем зимой скотину кормить?
— Сена на Буреломье накосим, — отвечал Томас, запустив пятерню в неровно, пятнами поседевшую бороду.
— Осоки, что ли?
— Хоть бы и осоки. Здесь нам все одно не жить. Думаешь, граф простит за солдат?
— Не было солдат! — возвысил голос Петер. — Не видел их никто. А копья их в речке потопи, от греха подальше.
— Что с копьями делать, я знаю, — отрезал Томас. — Ты смотри, солдаты новые набегут, так в другой раз косами не отмашешься.
— Найдут оружие — головы не сносишь.
— На Буреломье уйду. Землянку выроем, хлеб ночами уберем.
— Легко тебе с одними парнями. А у меня полон двор девок. К тому же, сейчас бежать — все одно, что на весь свет кричать: 'Виноватый я!'. А уж в чем тебя завиноватить, люди отыщут. Отец велел на земле сидеть, никуда не двигаться. Мы на этой земле были, когда немцами тут и не пахло. Попробуй ее из рук выпустить — потом не вернешь. Имя можно сменить, веру сменить, но землю — нельзя. Турки придут — я тюрбан надену, магометом стану, а землю не отдам. На том стою и стоять буду тверже камня.
— Головы не станет — не на что тюрбан будет надевать. Священник обещал, кто нежитью не прельстится, тот пусть живет спокойно. Посмотрели мы на его покой… Больше я ему не верю! И графу — не верю! Живы будем землю вернем. А сейчас мы у графа как вошь под ногтем — раз уж послал войско, то придавит не думая. Скажи, куда ты тут денешься, если вдруг беда? В подполе не отсидишься, там ты как в ловушке.
— У отца, — медленно сказал Петер, — из подпола лаз прорыт — в овраг. Давно уж, ты маленький был, не помнишь.
— Так он, небось, обвалился…
— Поправим.
— И все-таки, надо уходить. Отстроимся на Буреломье, на будущий год можно и делянку расчистить. Скот сбережем и сами целы будем. Ты как хочешь, а я своих отсылаю завтра. А то Кристиан с Теодором одни долго не вытерпят. А на работу будем выходить.
— Ты, Томас, всегда был упрямцем.
— Да и ты не мягок.
— Хоть бы отца сначала похоронил, а то бежишь, срамно глядеть.
Томас повернулся к светцу, застучал кресалом. Потом сказал:
— Похороним. Схожу с утра в монастырь, позову отца Иоганна, он лишнего любопытствовать не будет. А ты, Савел, — Томас повернулся к сыну, — собирай своих, забирай Раду и отправляйтесь на болото. Землянку копайте по-зимнему, бог знает, сколько там сидеть придется. С собой волов угонишь и жеребую кобылу. А конь здесь на сенокосе нужнее.
— Куда волов угонишь?.. — ощерился Петер. — Ты, Томас, что-то много себе власти забирать стал!..
Спор готов был вспыхнуть вновь, но в этот момент отворилась дверь и на пороге появился Кристиан, пришедший узнать, долго ли еще ему маять скот и племянника в лесной глуши.
Без малого сто лет назад воины христовы, отняв этот край у племен частью языческих, а частью отравленных учением схизматиков, заложили город и крепость. Знатные рыцари, скинув плащ с крестом, начали строить замки, а истинные монахи воздвигли монастырь. Тогда же выстроили и резиденцию архиепископа. Мудрый предшественник Феодосия предусмотрительно выбрал место для дворца в стороне и от города, и от монастыря. Архипастырь понимал, что в городе верх рано или поздно возьмут купцы, склонные мамоны ради изгонять неугодных им духовных наставников. А с монахами белое духовенство дружило непримиримо и яростно, так что попадать в зависимость от настоятеля, келаря и последнего ключаря не хотелось.
Дворец был поставлен на совесть и считался дворцом лишь по названию. Ни единый выступ не украшал неприступные стены, узкие окна располагались высоко и были на деле бойницами. Глубокие подвалы хранили провиант на случай осады, а колодец во дворе, славившийся целебной водой, хотя и приносил доход в мирное время, но тоже был вырыт в ожидании войны. Vole pace — para bellum! [Хочешь мира — готовь войну! (лат.)]
С того времени и повелось, что все архиепископы края были горячи ревнивым вере сердцем, но утверждались холодным разумом. Обрушившееся бедствие преосвященный Феодосий расценивал не аллегорически, а напрямую принял, как видение далекого будущего. И следовало из этого видения немало. Прежде всего — замку предстояло рухнуть, а городу расти. С первым Феодосий был согласен, со вторым же — нет. Дьявольский посад выплеснулся далеко за городские валы, дотянулся к самой архиепископской резиденции. Дворец с трех сторон окружали стеклянные башни, а шпиль собора казался приземленным рядом с их взметнувшейся высотой. Впрочем, и дворец, и собор видение повторило, хотя и внесло свои насмешливые поправки. Все оказалось не таким, искаженным и испорченным. В первое мгновение Феодосий, как и многие, потерял голову от страха, служил молебен, произносил экзорцизмы, запрещал и проклинал. Успех был невелик, но зато на второй день призраки дружно убрали большинство своих произведений и ушли, оставив дворец хозяину. Феодосий объявил, что отлучение возымело действие, хотя сам в то не слишком верил. Утешало иное: призраки безропотно и чуть не своей охотой оставили дворец, значит есть нечто, чего они боятся настолько, что заискивают перед духовным владыкой, невзирая на свою утонченную неуязвимость. Оставалось лишь найти это больное место.
Шабаш, свершающийся попущением господним, переводил в область практическую многие прежде умозрительные философские построения, прежде всего касающиеся предопределения и свободы воли. Давние диспуты грозили всплыть новой ересью. В эту точку и направил Феодосий свой ум.
Дорога к обители архиепископа некогда была обсажена с двух сторон дубами. Сделано так было не случайно — местное население в память о языческих мерзостях суеверно почитало дуб, и теперь это почтение обратилось на святую церковь. Если принять видимость за истину, то часть дубов должна дойти невредимыми до скабрезного последнего века. Феодосий приказал срубить один из таких дубов, и собственной персоной стоял невдалеке, ожидая, рухнет ли морщинистый гигант другого мира. Призрак устоял. Вывод из увиденного мог быть троякий: либо на этом месте успеет вырасти новый дуб, либо видением явлено не вполне верное будущее, либо же, по словам блаженного Августина, в мире этом все предопределено, и человеку — гробу повапленному — не дано ничего совершить. Сомневаться в авторитете автора 'Града божьего' значило признать себя сторонником еретика Пелагия, но Феодосий и не собирался ничего публично объявлять. Он молча смотрел на старания дровосеков, потом также молча ушел к себе. Но вывод из увиденного сделал самый еретичный, ибо он оставлял возможность для борьбы.
Нет, миракль не был пророческим! Он лишь предупреждал о грозной опасности. Но теперь Феодосий знал, что противопоставить ей! Пусть мифический дуб остался нетронутым, в настоящей жизни он уже не вырастет, поскольку его снес топор. Пусть бесы, усмехаясь, проносятся в своих колесницах, видение открыло пастырю, откуда они могут произойти, где гнездо заразы. Скверну очищают огнем, подобно тому как