[После своей отставки] Никсон впал в глубокую депрессию. Он часами сидел в своем кабинете, не мог или не хотел двигаться, почти ничего не ел. Он страдал жестокой бессонницей… Можно предположить, что если бы не постоянное внимание и забота Пат Никсон в тяжкое время его жизни, начиная с августа и кончая периодом после Дня благодарения, Ричард Никсон мог перейти грань, отделявшую его от полного душевного расстройства. Он был от нее близко. Он сам признаёт, что опускался «в глубины».
Взять, скажем, Ватерлоо. Как Наполеон тогда себя чувствовал. Жизнь кончена, ты мертвец.
Психотерапевты часто имеют дело со стыдом, который люди подавляют в себе, загоняют внутрь,
Поставим вопрос ребром: возможно ли, что Никсон лгал относительно степени своего участия в сокрытии обстоятельств уотергейтского дела не только стране но и жене, и другим членам семьи?
Кудесник еще какой-то. Все себе имен напридумывали, охренеть можно. Сам-то он хоть знал, кто он такой на самом деле?
Джону каких только прозвищ не давали. Отец, помню, называл его то малолетним Мерлином, то юным Гудини, а то еще Джонни-студнем – было и такое Может, Джон к этому привык. Может, он чувствовал… может, ему легче было под именем Кудесника. Хочется так думать.
Взяв другое имя… не до конца сформировавшаяся личность надеется вступить в более динамичные, хоть и необязательно более глубокие отношения как с внешним миром, так и со своей «подлинной душой», с обнаженным «я».
В его [Б. Травена[32]] желании, умирая, исчезнуть без следа, вернуться к простейшим элементам, из которых он возник, отразилось пронизавшее всю его жизнь стремление к анонимности, к растворению в толпе без всякого имени или под вымышленным именем – так, чтобы навсегда утратить свое подлинное лицо. Жизнь под псевдонимом есть жизнь мертвеца, жизнь несуществующего человека.
Бросьте вы это дело. Тут безнадежно. Никто никогда не узнает.
Я уже все, что могла, сказала. Не пора ли с этим кончить? Я старая женщина. А вы все спрашиваете, спрашиваете почему-то.[33]
26
О природе тьмы
Они все были очень молодые. Колли было двадцать четыре, Цувасу девятнадцать, Тинбиллу восемнадцать, Кудеснику двадцать три, Конти двадцать один – все молодые, напуганные, постоянно плутающие. Война была лабиринтом. Первые месяцы после Тхуангиен они шатались взад-вперед без всякого смысла и толка, обшаривали деревни, устраивали засады, несли потери – в общем, делали, что от них требовалось, потому что ничего другого сделать было нельзя. Дни были тяжкими, ночи – невыносимыми. На закате, выкопав свои ямы, они сидели кучками, смотрели в рисовые поля и ждали, когда совсем стемнеет. Тьма была их проклятием. Она была их будущим. Они старались про нее не говорить, но иной раз кто-то не выдерживал. Тинбилл говорил про мух. Цувас – про запах. Их слова вдруг как будто относило куда-то вдаль, а потом они возвращались из колеблемых ветром полей. Отчасти это было просто эхо. Но внутри эха им чудился звук словно бы и вовсе не от их голосов – то ли плач, то ли надгробное пение, что-то мелодичное и скорбное. Они замолкали, вслушиваясь, но звук тут же исчезал, смешивался с ночью. Вокруг раздавались шорохи –одно они видели, другого не видели, – и все это было в природе тьмы.
Третья рота больше не возвращалась в Тхуангиен. Начались было разговоры о расследовании, нервные шуточки и нервный смех, но в конце концов обошлось. Война продолжалась. Новые деревни, новые патрули, террор от случая к случаю. Поздно ночью иной раз Кудесника опять засасывало зло, и он барахтался на дне рва в пузырящейся трясине, но чем дальше, тем больше случившееся становилось похоже на сон – оно полупомнилось, в него полуверилось. Он хотел затеряться в заварухе войны. Шел на смертельный риск, совершал невероятные поступки. Дважды был ранен, один раз серьезно, и боль странным образом мирила его тело с душой.
В конце ноября 1968 года он подал рапорт с просьбой оставить его еще на год.
«Тут чисто личные причины, – писал он Кэти. – Может быть, когда-нибудь я сумею тебе объяснить это решение. Сейчас я не могу отсюда уехать».
Порой в ночной засаде, притаившись на рисовом поле близ спящей деревни, Кудесник смотрел на луну и слушал многие голоса, доносившиеся из тьмы, – голоса духов и призраков, голос отца и всех прочих поздних гостей. Говорили деревья. И камни говорили, и заросли бамбука. Он слышал, как люди умоляют сохранить им жизнь. Он многое слышал – одно дышало, другое не дышало. Все это происходило исключительно у него в голове – некая полночная телепатия; порой, подняв глаза, он видел процессию мертвецов, тянувшихся сквозь тьму с зажженными свечами, – видел женщин и детей, рядового Уэзерби, старика с костлявыми ногами и маленькой деревянной мотыгой.