смотрю,
меж витриной и мною –
50 фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
60 жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это –
виденье! –
что это
людей вымирающих символ.
70 От этого ужаса я – на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам;
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка –
должно быть,
тот
80 работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
90 я здесь заработаю, скалясь шакалом.
Второй. –
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
100 встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
'Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели'.
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере –
110 обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
На черта ж весна,
если с улиц
120 люди
от лип
сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок объедки.
Кто б вспомнил народа российского имя,
130 когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку –
140 и выбег,
селедкой обмазан –
об двери.
Не знаю,