очернительством. Кто-то потребует доказательств каждого слова.
Я не документалист, у меня не было задачи собирать свидетельства, чтобы представлять их в какой- нибудь международный суд по правам человека. Этим занимаются другие люди. Нужно ли это делать или нет — не мне решать. Я, смею надеяться, писатель, хоть и неважный. Я пишу о людях, об их сложной судьбе. Но я не могу лгать или умалчивать, не могу исключить из своего текста описания фактов, которые, к нашей общей горечи и сожалению, имели место.
Это оскорбительно по отношению к памяти тысяч людей, погибших от бомбардировок. По отношению к раненым и потерявшим членов своих семей. Мы что, должны выйти на улицы и демонстрировать свои раны?
Документальная составляющая придает тексту достоверность. Без нее останется только рефлексия, “горе от ума”, а этого добра и так хватает в современной литературе. Я не говорю ничего нового — все, кто хотел знать, уже знают. Источников информации более чем достаточно. Моей сверхзадачей было художественное слово. Гибель миллиона людей — статистика. Голая документальность не изменит сознания людей, не заставит почувствовать чужую боль как свою. Только искусство обладает магической силой сообщать человеку прозрение о том, что все живое во вселенной — едино. И что чужой боли не бывает. Я старался найти соприкосновение документальности и лирики, сплавить их в одном тигле.
Как писатель я в оппозиции к любому антигуманизму, этим моя политическая платформа исчерпывается. Мне не хотелось бы, чтобы моими текстами как флажками размахивала конкретная оппозиция, имеющая свои цели, бог знает, благовидные ли.
Я не чеченский националист. Честно. Хотя, помните у Ленина, о разнице в шовинистическом национализме крупной нации и национализме нации, стоящей на грани гибели, для которой национализм становится просто условием выживания? Но даже этот национализм — не мой. Я делал слепок, отпечаток, моментальный фотоснимок национального сознания и исторической памяти. Вспомните, мой лирический герой — сумасшедший. Он захлестнут шлейфом родовой памяти, его личность растворена в потоке времен.
Мы родились в СССР. Мы были русскими, чеченцами, казахами, туркменами, но кроме и сверх того — советскими людьми. Мы пережили репрессии, голод, войны, социальные катаклизмы. Но и победили фашизм, отправили человека в космос, строили социализм. Все это мы делали вместе. У нас общая историческая судьба. Поставив картонные перегородки, мы все равно живем в одном доме. У нас одна общая культура, и Михаил Булгаков — и наш великий писатель. Как и Чингиз Айтматов. А Махмуд Эсамбаев — наш общий великий танцор, Виктор Пелевин — наш постмодернист или как там еще его можно назвать. Единое культурное пространство — ведь единое, правда! Объединенное прежде всего русским языком.
Поделюсь переживаниями: мне не нравится, когда мои тексты воспринимают как “слово с той стороны”. Иногда даже с таким подтекстом: “Смотрите, как интересно! Вот ведь папуас, а умеет писать по- русски сложносочиненными предложениями!”. Чувствуешь себя как диковинная зверушка на выставке. Конечно, это дает мне преимущество. Но я не хочу им пользоваться. Я хочу, чтобы ко мне относились без снисхождения, судили меня с позиций русской словесности без скидок на экзотическую национальность.
Потому что нет “той стороны”. У нас одна сторона, общая. Здесь есть концептуальное непонимание, смещение позиций. Вернее, конструирование несуществующей контрпозиции: “чеченцы и русские, они и мы, свои и чужие”. Постарайтесь читать повесть, убрав установку, что это “они” пишут о “нас”. Поймите, что это “мы” пишем о “себе”.