— Куча заводов. Химическая фабрика. Одна средняя школа, один памятник жертвам аойны и река, которая меняет свой цвет каждый день. Еще кинотеатр и четырнадцать пивных. Вот, собственно, и все, что можно про него сказать.
— А театра там нет?
— Диссиденты каждую зиму разыгрывают подряд все пьесы из сборника Эйба Хейвуда.
А я ездил в Манчестер, когда мне хотелось посмотреть что-нибудь поинтереснее. В Дафтоне нет никаких развлечений.
Мы с Чарлзом никогда не называли Дафтон иначе, как Мертвецкой, а муниципальных советников и крупных должностных лиц — всех, в сущности, кто был нам не по душе, — мы называли «зомби»[1]. Поначалу все они у нас были перенумерованы. «Зомби номер три, — говорил, бывало, Чарли о своем начальнике, директоре библиотеки, — сегодня соизволил сострить. Это трогательно, до слез, когда они пытаются притворяться живыми, n'еst-се pas?» [2] Но после того как появился Зомби номер десять, стало трудно не путатьея в номерах, и мы приняли другую систему. «Жирный Зомби снова разбавлял пиво водой, — замечал я, увидев, что хозяин «Дафтонского всадника» прогуливается в новом шерстяном костюме. — Этот новый саван он не мог приобрести честным путем». Был у нас и Зомби Чистоплюй — бакалейщик, который вечно толковал о своем пристрастии к воде и мылу, был и Улыбчивый Зомби — дававший деньги в рост, было и много других. Мы знали всю подноготную жителей Дафтона. Мы знали, например, куда больше, чем могли себе вообразить двое самых видных граждан нашего города: Зомби Адюльтерщик и Зомби Чадолюб. Иначе нас с Чарлзом в два счета выгнали бы с работы.
— А здесь, в Уорли, есть неплохой любительский театр, — сказала миссис Томпсон, — «Уорлийские служители Мельпомены». Глупое название, по правде говоря. В следующий раз, когда наши любители соберутся, Джо, вы непременно должны прийти тоже. Увидите, они ухватятся за вас. Мужчина — это находка.
Я удивленно поднял брови.
— Мужчина-актер, хотела я сказать, — улыбнулась она. — Впрочем, молодые красивые холостяки тоже в большом спросе. Приходилось вам когда-нибудь выступать на сцене?
— Очень мало, на любительеких концертах в армии. А в Дафтоне у меня почти не было свободного времени, да и, по совести говоря, меня не оченьто увлекают все эти «Беспутный Берни бьет баклуши» или «Простушка Пегги получает приз».
— Ну, это вы только что сочинили, — сказала миссис Томпсон, однако я заметил, что моя выдумка пришлась ей по вкусу. — Впрочем, нельзя не признать, что вышло похоже, вполне в духе Хейвуда.
— Это не мое изобретение, а Чарлза, — сказал я, — моего друга Чарлза Лэффорда. Мы с ним дружим с детства.
— И вы очень к иему привязаны?
— Мы с ним как братья. А может, даже и больше, чем братья.
Мне вспомнилось круглое лицо Чарлза, его нелепые роговые очки, веселое и невинно-нахальное выражение его глаз. Я всегда говорил, что Чарлз похож на загулявшего священника.
Мне показалось вдруг, что я слышу его глубокий, чуть сиповатый голос, слышу так отчетливо, словно Чарлз где-то тут рядом: «Тебе нечего делать в Дафтоне, Джо.
Удирай отсюда, покуда ты сам не превратился в зомби… В Уорли с зомби будет покончено, Джо. Запомни это. Никаких зомби больше».
— Вам будет его не хватать, — сказала миссис Томпсон.
— Да. Но я с этим справлюсь… — Я замолчал, не умея выразить словами то, что чувствовал.
— Мне кажется, мужская дружба гораздо крепче женской, — заметила миссис Томпсон. — И вместе с тем не так эгоистична. Мужчины не стоят друг у другана пути. — Она не сказала, что понимает то, чего я не договорил, но это было ясно из ее слов. Со свойственным ей тактом она избавила меня от замешательства и неприятной необходимости объяснять, что разлука с Чарли отнюдь не убивает меня, хотя я и не остался к ней нечувствителен.
Часы пробили половину первого, и миссис Томпсон сказала, что ей надо пойти заняться обедом. Когда она ушла, я закурил сигарету и подошел к камину. Над каминной полкой висела большая фотография какого-то юноши в форме военного летчика с белым значком-крылышком на фуражке. У него были темные волосы, крупный, твердо сжатый рот и густые брови. Юноша улыбался одними глаами — как миссис Томпсон. Он был хорош собой, более того, он был обаятелен — свойство, которое очень редко может передать фотография.
Обаяние было излюбленной темой наших бесед с Чарлзом: нам казалось, что знай мы только, где и как пустить в ход наше обаяние, и карьера была бы нам обеспечена.
Наличие обаяния само по себе еще не давало гарантии успеха, но мы замечали, что оно сопутствует честолюбию, как рыбка лоцман — акуле. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это качество слишком высоко ценилось в Дафтоне. Грубоватая прямота была больше в ходу. Чарлз говорил, что в этом городе каждый старается вести себя так, словно он дал подписку всем своим поведением отвечать традиционному облику йоркширца, который режет правдуматку и скрывает под грубой оболочкой золотое сердце. Но вся беда в том, добавлял Чарлз, что на самомто деле у них под грубой оболочкой скрываются такие же злые и низменные сердца, как у любого представителя Лощеного и Коварного Юга. Впрочем, дафтонцев тоже не приходилось особенно винить, думается мне. Им негде было набраться элегантных манер. Молодой человек, глядевший на меня с фотографии (несомненно, сын миссис Томпсон, погибший во время войны), уже с колыбели имел все необходимое для того, чтобы его природное обаяние могло свободно развиваться. Поразительно все же, как часто золотые сердца и серебряные сервизы сопутствуют друг другу.
Меня слегка удивило, что миссис Томпсон повесила фотографию своего покойного сына на столь видном месте. Мне казалось, что такое постоянное напоминание о нем должно было бы быть для нее тягостным. Но тут мне опять вспомнились слова Чарлза:
«Зомби не умирают: они либо удаляются в лучший мир, либо покидают эту юдоль, либо почиют в бозе. И они «теряют» близких, словно это кошелек или перчатка. И не переносят разговоров или напоминаний о Ней. Потому что сами они уже давно мертвы».
Миссис Томпсон была не зомби. Она могла смотреть на портрет своего покойного сына, не впадая в истерику. Да и сама обстановка этой комнаты никак не располагала к истерике. Это была гостиная, обставленная изящной мебелью с тонкими грациозными ножками, однако не слишком хрупкой или неудобной, — словом, обставленная, насколько я мог судить, с отличным вкусом. Бледножелтые пятна на кремовом фоне обоев не имели рисунка, а лишь создавали впечатление переливчатой игры оттенков, Я обратил внимание на радиолу, высокий книжный стеллаж и рояль. На крышке рояля ничего не стояло и не лежало — верный признак того, что рояль служил здесь музыкальным инструментом, а не чем-то вроде каминной полки. Шкура белого медведя на полу вызвала у меня в памяти фильмы производства «Метро- Голдвин-Майер», но и она не звучала диссонансом, привнося необходимый, быть может, оттенок легкомыслия или даже чувственности — как душистые пилюли, придающие приятный аромат дыханию.
Я снова поглядел ма фотографию Мориса. Что-то в этом лице показалось мне знакомым. Меня раздражало, что я никак не могу припомнить, кого оно мне напоминает. Такое ощущение появляется обычно, когда видишь, что у тебя на полке не хватает какой-то книги, и не можешь припомнить, какой именно. Мне почемуто казалось страшно важным уловить, на кого похож этот портрет, но чем больше я старался, тем более чужим и незнакомым становилось лицо юноши. Наконец я сдался и пошел к себе наверх распаковывать чемодан.
2
Седрик Томпсон был необычайно худ и на добрых три дюйма выше меня, а мой рост — в одних носках — пять футов одиннадцать дюймов. Не думаю все же, чтобы он весил больше шестидесяти килограммов.